Его положили так, как кладут мертвых. Скрестили на груди руки. Острия шести мечей прикоснулись к его телу, и он ощущал холод их стали сквозь тонкий батист рубашки. «Отрекаешься от себя прежнего?»
«Отрекаюсь»
«Боишься ли смерти?»
«Не боюсь».
Несколько рук подхватили его под мышки и положили в каменный гроб, обитый изнутри темно-синим бархатом. Затем задвинули крышку. На миг стало страшно, но он помнил – бояться нельзя. Он закрыл глаза. Ему было очень тепло и спокойно. Такого он никогда не испытывал… Никогда? Нет, что-то подобное было, но очень давно, может, в детстве. Или даже раньше…
Тут его пробудил яркий, слепящий свет. Крышку сорвали, и над ним наклонялись Рыцари, в белых плащах с алыми крестами. Их лица были скрыты масками. Сияние был нестерпимым… Да-да, и это вспоминалось ему… Тогда хотелось закричать, но он не мог, что-то тогда ему мешало, давило. И сейчас тоже не получалось, но по какой-то иной причине, он не мог определить, по какой именно. Мечи Рыцарей – на сей раз всех двенадцати – снова скрестились на его груди.
«Восстань, брат наш, из тьмы к свету», – произнес один из них.
Ему помогли подняться, развязали руки и вывели на свет.
Так он родился для жизни вечной.
Так он вспомнил, как родился для жизни земной.
CR (1814)
Если приступаешь к собственноручным запискам, то надобно, как всегда, начинать ab ovo (с начала). Так и поступлю, хотя, признаться, в романах и мемуарах эти эпизоды всегда пролистываю.
Я родился сорок лет тому назад, на двенадцатый год правления государыни Екатерины Алексеевны, поздней ночью с пятого на шестое мая, в имении близ Киева. По рассказам, погода тогда стояла совсем не весенняя, и за окном падал хлопьями мокрый снег, побивая буйный черемуховый цвет, появление которого, как известно каждому поселянину, предвещает возвращение холодов. Появился я на свет полумертвым и закричал не сразу. Перерезав пуповину, повитуха положила меня на стол и кинулась хлопотать над моей несчастной матерью, чудом выжившей после двух суток мучений. Через некоторое время она услышала слабый писк новорожденного и с изумлением убедилась в том, что он еще жив. Однако сия дама, принимавшая роды почти у всех киевских немцев, определила по опыту, что жизнь мне отмерена очень краткая – не более недели, и посоветовала быстрее меня окрестить.
На следующий день, в аптеке герра Брандта, служившей тогда местом молитвенных собраний для киевских лютеран, мне дали, по остзейскому обычаю, четыре имени: Кристоф Рейнгольд Генрих Йоганн. Первыми двумя именами меня нарекли в честь деда по отцу, о котором речь еще пойдет ниже, так как этот никогда не виданный мною предок, по сути, определил то, кем я являюсь нынче.