И вот однажды, красным зимним вечером, из-под палачьего колпака ночи вышли две лезвийных, острого прищура, звезды, а за Елизаветой в ее каморку увязался то ли человек, то ли огромный волк с дыбом поднятою шерстью на загривке. Снег махал белой ладонью перед глазами, визжал под ногами поросенком в виду ножа. И Елизавета отмахивалась от волка. Он ей не был нужен ни в какую. Но пушистый, драный воротник топорщился у нее за спиною, за возмущенными лопатками, не отставал. Глаза у человека-волка были детские, сияющие, желтые, узкие, как санный след. Смуглое лицо приближалось к Елизавете и источало дикое тепло.
– Ах ты батюшки!.. – крикнула Елизавета, вконец рассердившись. – Куда ты за мной, дурень!..
Дурень взял ее за худую руку и крепко сжал. Да так и не выпустил до самой двери ее лекарственного чуланчика. А вырваться она не смогла.
Он вошел с ней вместе, он закрыл ей рот своим ртом, и явственно запахло волчьей старой, мокрой шерстью, и в воздухе вокруг их фигур встали синие искры. Елизавета не противилась. Ее худое тело совершало дивный старинный обряд, и под ногами у них, над головами летали не пыль и паутина, а парча и виссон. Елизавета вспомнила Ангела, к ней приходившего, и порадовалась тому, что все получается так быстро, без мучений, без ожидания.
Среди ночи, черной, воющей, пробудилась она. Привстала на локте. Огляделась. Человек, лежавший рядом с ней, был прекрасен. Тень от ресниц ложилась на скорбный юношеский рот. Из-под платка с золотой нитью, обвязанного вокруг лба тюрбаном, вились на голые плечи, на широкую грудь русые, с проседью, волосы. Бугристые, корневищами, жилы вздувались на сильной красивой руке, лежавшей поверх драного верблюжьего одеяла. Простыни сбились в комок к легким, сухим щиколоткам, и заоконные звезды вперемешку с самоцветными сугробами горько освещали лепку и линии крепких, охотничьих неутомимых ног – ног бегуна и царя. Яркой слезой солено, серебряно блеснул крест в яремной ямке. Человек дышал тяжко, глубоко. Елизавета перевела взгляд: на полу валялась вывернутая наизнанку волчья старая доха, чуть шевелилась. Под порывом зимнего ветра отворилась форточка. Донесся лай больничных собак. Елизавета соскользнула с ложа, упала всем телом в волчью доху, утонула в ней, обнимала ее, целовала.
А царь зимней земли спал сладко, сладко.
…да, это было в полусне. То ли сон, то ли… смерть. Ущипнуть себя и проснуться. Да, я помню себя – еще до своего рождения. Я помню свое зачатие. Я смогу вам рассказать… не троньте меня. Рядом с моей матерью лежал человек такого царского виду. У него… были длинные, как женские, косы, темно-русые волосы, золотая бородка… на затылке – косичка тонкая… щеки смуглые. То ли юный Будда, то ли Исса, переживший свою казнь и возродившийся. Я еле видела его в морозном тумане, заволакивавшем чулан, где спала моя мать. Моя мать? Она мыла полы в госпиталях… по воскресеньям – торговала семечками на рынке, а иногда ей поручали еще поторговать и облепихой. Я тогда над ней в ином пространстве, в воздухе, носилась и все видела: как она зачерпывает коротеньким граненым стаканом облепиху из мешка, слепяще-оранжевую, сходную по цвету с кетовою икрой, как греет нос варежкой, зазывает народ: подходи! не ленись! солнце-ягода собрана надысь!.. – как к ней хозяйки подбегают, поджимаясь на морозе, как зайчихи, тянут кошелки, кулечки, и мать моя облепиху им щедро сыплет, с походом, а на красных ее щеках мерзнут, замерзают слезы – от ветра култука…