Плацкартный вагон. Россия. Шестидесятые годы двадцатого века. Непродыхаемая жара и тут же повсюду кинжальные сквозняки, от которых каждый ловчит уберечься, как может. Скопище народа, с тяготами коротающего путевую ночь. Скошенные полки, отсырелые матрасы. Грязно, маятно. Наша страна, наша эпоха. В каком другом времени, в какой другой стране узнают этот вагон? Поскорее стал бы он давней колоритной приметой прошлого, отцепленного от обновлённой нашей жизни…
Но сейчас шестидесятые годы двадцатого века, и я еду в этом вагоне, где грязно и маятно. Мне досталась верхняя боковая полка, на которой длинному толком и не поместиться. Тоже – примета времени: приходится крючиться и корячиться, чтобы ужиться с отведённым тебе пространством.
Отчаявшись заснуть, я слез со своего прокрустова ложа, но внизу приткнуться было некуда. Всюду спали или маялись люди. На некоторых полках даже по двое – обычно матери с детьми. Подо мной на нижней полке спали, обнявшись, муж и жена. Спали в простой своей ширпотребовской одежде – две коренастые фигуры, приспособленные к деревенской жизни, два усталые лица на серой подушке. Но мельком глянув на них, я долгую секунду не мог отвести взгляд: что-то было в их едином существе, в их объятии, что говорило о любви и нежности точнее любых слов на свете.
Мне повезло. В том купе, продолжением которого служили наши боковые полки, не спал старик, занимающий нижнее место. Он сидел у столика, о чём-то думая, и приветливо кивнул мне, приглашая присесть на его постель. Он был бородат, длинные волосы его, чёрные с сединой, были стянуты сзади в пучок. Держался он просто, но словно выпадал из обыденности и поездного сумбура – то ли светлым лицом своим, то ли неторопливой размеренностью движений. Когда я спросил его, не священник ли он, сомнений у меня почти не было.
Звали его отец Илия. Это был первый батюшка, с которым мне привелось общаться. Служил он в глухом провинциальном приходе, но в завязавшейся беседе нашей роль провинциала выпала на мою долю. О вере, впрочем, мы не говорили вовсе. Говорили об отце моём, к которому я ехал, о других трудных человеческих судьбах. Говорили о доброте и злобе, о том, как жить по-настоящему среди всяческих к этому помех. О многом говорили, хотя вроде бы о чём-то одном. Так до конца и не договорили. Я записал его адрес, и несколько лет ещё длился в редких письмах наш разговор, пока не перестали приходить аккуратно исписанные батюшкой ответные листочки, и я понял с печалью, в чём причина.
Куда, откуда мчался наш поезд в эти часы? По какой стране, по какой эпохе? С удивлением я обвёл взглядом наш усталый вагон с тлеющими вполнакала лампочками в проходе, когда батюшка предложил соснуть нам в остаток ночи. Каждое лицо в полутьме казалось значительным и загадочным. Человеческие судьбы окружали меня и неслись – попутчики – в нашем общем поезде, в нашем общем вагоне.