Была у Гурского слабинка, а для врача так попросту беда: плохо переносил запахи. Порой, когда приходилось, увы, ему чуть ли не носом тыкаться в пещерно немытое, а того хуже травленое гнилостной хворью тело больного, до того муторно делалось, что с трудом сдерживал желудочные спазмы. За два уже десятка лекарских своих лет так и не приспособился толком, не изжил в себе эту напасть. И вообще сызмальства брезглив был, на рыбалке извивавшегося червяка коснуться не мог себя заставить, аж передергивало всего. До смешного доходило: поднимался недавно в тесной лифтовой кабине на девятый этаж с одной изрядно пропотевшей дамочкой, освежившейся к тому же ацетоновой крепости духами, голова закружилась, едва дурно не сделалось. Тем не менее хирургом он был дельным, успешным, ремесло свое любил, знал и больными был почитаем, врачебную славу имел добрую.
Он, Гурский Дмитрий Глебович, вообще был успешным человеком. Даже, можно сказать, везунчиком. Везунчиком, потому что благоволила к нему судьба, за все прожитые сорок три года ни разу по большому счету не придавила, не обездолила, пенять на нее повода не давала. Хорошая, нормальная жизнь – славные, любящие родители, веселые школьные друзья, учителя путные, учеба легко давалась, без проблем поступил в медицинский, распределился в добротную районную больницу, под крыло к умелому хирургу, толково натаскавшего смышленого Диму в оперативном рукоделии, через пяток лет, уже вполне мастеровитым доктором, перебрался в город, еще через десять заведовал хирургическим отделением. И все как-то гладко шло, без обломов и потрясений; человек от роду неконфликтный и незашоренный, он не то что врагов – недоброжелателей по тому же большому счету не имел, случай в непредсказуемой больничной среде не частый. А еще рука у него была легкая, что в хирургии порой выше знания и мастерства ценится и разумному объяснению не поддается – из таких проигрышных ситуаций, из таких передряг без непоправимого ущерба выходил, таких больных чуть ли не с того света вытаскивал, только диву даваться оставалось. И в жизни, именуемой личной, тоже все у него срослось. Женился по любви, на прелестной девушке, и женой она стала отменной, за семнадцать лет супружества не повздорили крепко ни разу, дочь и сына ему родила, здоровых, пригожих, разумных. Чего еще желать человеку, пятый десяток разменявшему, – семья дружная, в доме достаток, хвори и прочие невзгоды стороной обходят, жить бы да радоваться.
Вот и жил он, и радовался. Верней, не радовался, просто другой, негожей жизни для себя, как все благополучные люди, не представлял себе – иначе, казалось, и быть не могло. Да и не думалось ему об этом, в голову не приходило. Человек ведь, только если схватить его за горло, понимает, как необходим ему воздух, а так дышит себе и дышит, само собой разумеется. Как и само собой разумеется, что две руки у него, две ноги, слышит он и видит. Ну да, конечно же, не счесть рядом особей и увечных, и глухих, и слепых, крепко жизнью побитых, сострадаешь им, но все это из какого-то другого, несовместимого с его собственным бытия. Прописная истина, от сотворения мира известная: лишь утратив что-нибудь, понимаешь, чего лишился.
Нет, ну были, естественно, и у Гурского и печали, и обломы, как же без них, тем более при каверзной его специальности, не в небесах парил. Что какие-то неурядицы возникали у него иногда с обонянием – детский лепет в сравнении с теми проблемами, а подчас кошмарами, что уготованы каждому врачу, хирургу особенно. Такие денечки и ночки, случалось, выпадали – света белого не видел. Бывали и совсем черные, когда все не клеилось, острые углы отовсюду, где и не ждешь, выпирали. Вот и тот памятный день с самого утра не заладился. Началось все с того, что Гурского утром, еще планерка не началась, позвали в приемное отделение. Привезли женщину с ножевыми ранениями брюшной полости, без сознания. Не «скорая» привезла – мужик на своем «пазике». Работал он прорабом, прикатил к своей новостройке, на второй этаж поднялся – и увидел ее, в кровяной луже лежавшую. Понял, что счет времени на секунды идет, неотложку вызывать и дожидаться не стал, завернул ее в подвернувшуюся дерюгу, чтобы в крови не извозиться, на себя взвалил, поспешил к машине и помчался в ближнюю больницу.
Едва переступив порог приемника, Гурский досадливо поморщился. Шибануло в нос тошнотворным запахом помойки, заношенной одежды, давно не знавшего воды, донельзя запущенного тела. Вообще-то, консультации его не требовалось, одного взгляда хватало, чтобы определить: жизнь в ней угасает. Немало на своем врачебном веку довелось Гурскому сталкиваться с грязными бездомными бродяжками, но это вонючее, косматое подобие женщины сверх меры отвращало, чудилось дьявольской карой миру за первое грехопадение. Гурский взял худющую, с невозможно отросшими земляными ногтями руку, с трудом ощутил слабое, почти неуловимое шевеление пульса. Шансы, пусть и призрачные, спасти эту заблудшую никчемную душу еще оставались. Если не медлить, сразу брать на операционный стол, даже не пытаясь отмыть ее, всего лишь освободив от протухших лохмотьев.