– Ежели будешь об этом писать, фамилию мою не указывай, – предупреждал он. – Понимаешь, почти половина дивизии легла там, в карельских лесах, тысячи хлопцев без имён и фамилий. Чем я лучше? Может, тем, что тулуп и валенки с мёртвого финна снять посчастливилось? Ведь если б этого фарта не подвернулось – остался бы среди прочих неизвестным солдатом… Да и подвига там никакого не было. Одна голая смерть незнамо за что. И, конечно, позор нашего руководства. Потому всё советское время и старались не вспоминать о той войне.
…Я действительно собирался – хотя бы вкратце – записать воспоминания моего соседа. Но всё откладывал: находились иные темы, которые казались более насущными или, если угодно, более «горячими». Вот уже несколько лет, как похоронили моего «незнаменитого» ветерана. А я лишь теперь берусь за перо.
***
…Как многие старики, он любил выпить рюмочку. Всего одну – маленькую такую рюмочку водки, больше супруга не позволяла: возраст, давление и всё такое…
А ещё он любил Николая Гумилёва. По советским временам стихи этого поэта мало кто знал, одно только имя ещё и оставалось на слуху… А он (вот именно после рюмочки-то) порой извлекал из памяти какой-нибудь кусок – наподобие:
…Не всё ль равно, пусть время катится,
Мы поняли тебя, земля:
Ты только хмурая привратница
У входа в Божии Поля.
Затем обычно наставал черёд воспоминаний:
– Земля… Это, брат, ба-а-альшая роскошь была, в земле упокоиться. О рядовых красноармейцах речи нет: не каждый командир даже удостаивался! Так наши хлопцы и застывали в снегах лапландскими статуями: стукнешь – а звук ровно от трухлявой корчаги. Как дрова, в штабеля и складывали их на боевой позиции. А тех, кто по ходу отступления помирал, просто оставляли на дороге. Ведь мороз до пятидесяти градусов доходил, а уж ниже тридцати вообще не опускался. Оттого земля по крепости не хуже камня делалась, много не накопаешь… Да, хлебнули мы боевой романтики, гренады этой самой подержали в зубах. А какое шапкозакидательство было в тридцать девятом, какие лозунги! Красная Армия сокрушит врага на его территории! Мощным ворошиловским наступлением ответим на провокации белофиннов! Малой кровью, могучим ударом! Раздавим врагов вместе с их главарём Маннергеймом1!
Стараясь привести воспоминания в порядок, он возвращался к началу войны:
– Вообще я верил всему, что нам говорили. Думал: неделя, от силы две – и победа у нас в кармане. Потому не очень беспокоился, когда нашу сорок четвёртую стрелковую дивизию сняли из-под Житомира и бросили в Северную Карелию. Правда, неполадки пошли с самого начала: тёплое обмундирование обещали выдать на месте – обманули. Так и вышли на марш в летних обмотках, будёновках и тоненьких шинельках. У финских егерей одёжка была не чета нашей: тёплые свитера, сапоги на меху или валенки, ушанки из овчины, ватные штаны, а под ними – шерстяное бельё. То же касаемо оружия: у нас – трёхлинейки образца 1891 года, а у них уже имелись девятимиллиметровые автоматы «Суоми». Хотя врать не буду: в большинстве всё-таки они тоже стреляли из трёхлинеек… Нет, в артиллерии и танках мы превосходили неизмеримо, да что толку, если в лесах, на бездорожье, почти при нулевой видимости наша техника становилась бесполезным металлоломом. Артиллерийская смазка на сорокаградусном морозе застывала начисто. Не только «ЗиСы» застревали в полутораметровом снегу, но и танки: они ведь тогда были узкогусеничные, это потом траки пошире стали делать у танков-то… В общем, – из-за техники и по причине отсутствия лыж – двигаться мы могли исключительно по дорогам-зимникам. А чуть в сторону – и наставал полный швах. Ещё добавь сюда перебои с продовольствием: если раз за двое суток полевая кухня приходила, то это счастье. Между прочим, на морозе хлеб превращался в кирпич, которым убить можно: попробуешь от такого откусить – враз поломаешь зубы… Потом питания вообще не стало. Но это уже в окружении.