Седьмая зима от того перепада,
где думал, до берега не дотяну.
В моей ностальгии не грусть, а досада,
что, вроде, и корни пустил здесь – в плену
у той же с рождения данной поклажи,
где выбор естествен: тяни, знай, свое.
И груз не избыть языка, пейзажа,
хоть вяло пытаемся как-то вдвоем.
Телесная ж тяга свои предъявляет
права, поминая простате, костям:
твоя ностальгия скорее по маю
воздушному и по октябрьским путям,
заваленным листьями. Что ж, половина
зимы отошла, за средину январь
уже заступил, ностальгия чужбину
почти приютила… Но снова, как встарь,
весна не спасает: хоть небо яснее —
вновь родина фальши полна и вранья,
былой нечитатель со мною стареет
в плену ностальгии такой, как моя,
когда задыхаешься в невыразимом
желанье каких-то несбыточных благ
любви, вдохновенья… Все мимо и мимо
надежды, да и от себя ни на шаг,
от зависти к музыке, той же стихии,
как космос, что вширь без времен и краев.
По жизни сходящей скорей ностальгия,
по детству, отплывшему в небытие.
2
Время лести прошло, резать – не говорить
правду-матку пора: обнищала порода.
Мы увозим детей в невозможности быть
в пейзаже бескрайнем со странным народом.
Это страшно сказать, не пеняв самому
за такую же трусость все десятилетья,
как с подачи бандитов кремлевских тюрьму
и бараки сбивали, где канули в «нетях».
Где ВОХРА тоже наша, а третья власть,
голосистая, с ромбиками институтов —
тоже наши студенты, червонная масть,
не с «любви» ли к отчизне сползла в проституток,
что-то зная. Но выжить, да так, чтоб деньжат
прикарманить иудиных – выдался случай
повседневный, увы… Мы увозим ребят,
чтоб забыли, как нам за оградой колючей
поживалось, и, вроде, любилось, и вро…
Черт! Как тянет скатиться в угар ностальгии
и опять по инерции (вот уж народ!)
петь в пришедшие годы, как в 40-ые,
позабыв, что фашизм на фашизм не к лицу
выдавать за победу, вернувшись на нары.
Растереть треть людей, чтоб опять к подлецу
возвратиться… И в будущем тоже по старой
парадигме: опять маслом вниз бутерброд
и опять виноватить во всем инородцев
за опричнину, за… Разве это НАРОД?
Мы увозим детей, что еще остается…
3
Что от Бунинской ностальгии:
юность, чувсвенность, пейзаж,
бесконечная грусть России,
та, которой не передашь
многословием – лишь намеком
чуть коснешься ее слегка,
как любовь, что сошла с потоком
снега вешнего, облака,
уплывающие куда-то
в шепот леса, в степную тишь,
где за вся и за все расплата.
Ту Россию не возродишь…
Но склониться пред этим чудом
до того, как вечный покой
подойдет… Есть язык покуда,
искареженный, но живой.
Старая, старая сказка: избушка ль, сарай,
передом к нам повернись, приюти постояльцев…
С первым дыханьем не мы выбираем свой край —
он принимает заблудших, гадая на пальцах,
что за сюжет их мотает. Как перекати-
поле, роимся вокзалами, в аэропортах
дремлем, кося на вещички. Какие пути
жаждущих нового тянут то к богу, то к черту?
Как оказались мы здесь, полубеженцы, по-
луэмигранты, спасая ребенка заране
от обезумевшей родины, торной тропой
тоже решив раствориться в другом океане —
в одноэтажной Америке? Та же зима,
разве чуть мягче, короче, зато остальное
почеловечней устроено, даже сума
не отощала настолько, чтоб числить в изгоях.
Маленький город, где колледж – единственный свет.
Несколько тысяч студентов. Река. Профессура.
Озеро – целое море, отличие – нет
соли, а галечник, волны – такая ж текстура.
Госпиталь есть для окрестностей. Сестры. Врачи.
Интеллигенция в общем, хотя работяги
вряд ли уступят в житейском. Но как ни кричи
в темень – на улицах пусто, лишь в барах ватаги
смутных. Семейный народ по домам по своим.
В провинциальной Америке скучно немножко:
в окнах темно к 10 – на работу с ранья. Но сидим
заполночь, те же друзья и Луна над окошком.
Поздний приют полюбил я при скромности всей
встречных в пути, но такой красоты пейзажа…
Город заштатный, где местные власти музей
мой не откроют, наверно. Что ж, как-нибудь слажу.