В Европу я въехал совсем рано, на рассвете. Проморгался, зевая и размазывая по слегка одеревенелой морде остатки пунктирного дорожного сна, сгреб в несколько приемов разбросанное по двум соседним креслам тело, хрустнул каким-то из локтевых суставов, повертел головой, разминая затекшую шею… и увидел все – сразу и целиком, единым махом, с высоты этого моста, пропускающего под собой танкеры и сухогрузы: повсюду, насколько хватало глаз, огромный, ни на что из до сих пор мне известного не похожий город, огромный город и огромную воду, переходящие друг в друга и нигде не кончающиеся. Нагревавшееся у меня за спиной невысокое, цветное еще, красноватое солнце текло в зеркальных гранях столпившихся впереди высоток бизнес-центра, сигналило из автомобильных стекол, растворялось в настолько далекой, что едва различимой ряби Босфора (сквозь которую пробирались какие-то катерки и по которой скользили фигурные скобочки чаек); и поскольку я сидел слева от прохода, то с моей стороны был крутой Галатский холм с островерхой генуэзской башней, с вытянувшимися вдоль его подножия забитыми причалами, и за ним – прозрачный утренний блеск длинного, увиливающего за пределы поля зрения Золотого Рога, а за тем – кучкующиеся на манер опят на очередных холмах купола и параллельные стержни минаретов, а еще дальше – белесая поверхность Мраморного моря с расставленными по ней кро-ошечными силуэтиками судов.
Ни одной мысли спросонья не успело оформиться в башке, был лишь прибалделый восторг и – наконец – то, чего я подспудно ждал с момента отрыва шасси «сто пятьдесят четвертой» «тушки» от мокрой бетонки чертовой родины, но дождался только сейчас, полтора дня спустя, в трехминутном промежутке между двумя континентами: чувство облегченного пофигизма, блаженной безответственности, счастливого отчуждения от всей этой дряни, всего свинства, к которому я был или не был причастен, в котором по своей или чужой вине изгваздался. От обыкновенного, предметного, брюшного – за собственную жизнь – страха. От стыда окончательного, показательного провала.
Вот так это и началось: скорость, высота, солнце, внезапное, полузабытое за последние лет сколько? – да уж чуть не десять с лишним – почти физиологическое ощущение свободы, плюс легкий сушняк после простенького местного винишка (что я полночи не скрываясь прихлебывал прямо из горла с попустительства молодого, сносно болтающего по-английски стюарда, или как его там, – пока сие окончательно не достало засевшего как раз на сиденьях позади меня другого турка, тоже из автобусного экипажа, но, видимо, старшего по званию, оказавшегося ревнителем не то исламских норм, не то общественного порядка, – этот второй по-турецки сделал втык молодому, а молодой тогда по-английски – мне…), плюс настойчивый голос мочевого пузыря: почему-то в Турции, даже в более чем приличных и современных машинах западных – я ехал на белоснежном «мерседесе» – марок, пусть и собранных здесь, в отличие от их европейских версий отсутствуют сортиры (тоже ислам не велит?), так что по пути им приходится регулярно тормозить…
Места этих остановок сами по себе стоили примечания, если не включения в отчет – здоровенные, вокзального масштаба павильоны, где в два часа ночи пребойко тусуются бесчисленные пассажиры постоянно сменяющихся на стоянке междугородних автобусов: хлещут вечный свой чай из вечных своих маленьких фигурных стаканчиков и даже лопают – глухой ночью! – блины, которые прямо тут же, у входа под навесом, сноровисто печет специальный мужик, а рядом с ним в стеклянном ящике взбивается белая масса, предположительно идентифицированная мной как айран. Здесь по-английски никто ни в зуб ногой, но не беда – в упор не въезжая в твое «tea» с акцентом, бармен прекрасно поймет простое «чай»: по-турецки это звучит точно так же… Я сидел там на каком-то парапетике под истошно иллюминированным сентябрьским небом, сонно передергивая плечами, курил духовитые здешние сигареты – и вдруг обнаружил по обе стороны от себя двух точно так же сидящих на том же парапете и так же курящих девиц: только обе были закутаны до пят и в хиджабах. Я понял, что странности начались.