Удивительная штука – память. Я говорю не о банальном старческом бахвальстве: "В деталях помню, что пятьдесят лет назад происходило. Тебя тогда и в проекте не существовало". И не о способности (точнее неспособности) запомнить девять цифр телефона. О другом.
В детстве (в первой его четверти) у меня был грузовичок. Игрушечный деревянный, выкрашенный васильковой краской. Предмет гордости (моей) и зависти друзей. Позже (лет через двадцать) выяснилось, что грузовичок был вовсе не мой. Он принадлежал соседскому мальчишке. "А ты, – рассказывала мама, – очень его вожделел. Хныкал и даже вступал в драки".
Вот так. Память мне "удружила", подправив некоторые несущественные (по её мнению) детали. Грузовичок стал-таки моим. Пластична память, и подстраивается под нас, как любящая жена – вот, что я хочу сказать. Недаром женского рода.
(Это вступление необходимо, поскольку дальше я буду описывать события, и приводить даты. Пользуясь услугами памяти.)
4 июля 2004 г.
Последнее (и самое яркое), что запомнилось в этот день – ботинок. Начищенный армейский ботинок. Он влетел мне в физиономию. Сдержано скрежетнули зубы, во рту появилась крошка и привкус железа. Лампочка сознания погасла.
Не могу сказать, что было приятнее вырубиться от начищенного ботинка. Полагаю, что грязный ботинок в этом отношении не менее эффективен. Мнение моё субъективно. Мама учила, что вещи нужно оценивать по изнанке: "Проверяй, как положены швы. Не болтаются ли нитки!", а обувь непременно должна быть чистой. "Даже если тебе придётся пересечь картофельное поле, твои туфли должны сиять!" И задавала вопрос, чем воспитанный человек отличается от невоспитанного?
– Чем? – переспрашивал я, заранее зная ответ.
– Отношением к обуви.
Подозреваю, что в сложной иерархической системе моей мамы, чистоплотность занимала одну из верхних строчек. Где-то между почитанием святой троицы (не сочтите за богохульство) и любовью к Анне Ахматовой. Мама была сложно организованной личностью.
Однажды мне удалось её удивить. Я купил пластинку Элвиса Пресли и дал ей послушать. Пение короля рок-н-ролла не впечатлило Аэлиту Никандровну (так звали мою маму). "Слишком много извергается бестолковой энергии, – заметила. – Настоящий художник должен быть чуть ленив", – резюмировала она. Тогда я процитировал Элвиса: "Всё, что негр может сделать для меня – это купить мои записи и почистить мне ботинки".
Мама была сражена проницательностью исполнителя.
В ту пору я работал на почте.
Когда я мысленно произношу эту фразу, то непременно слышу звон бубенцов, скрип полозьев и завывание ветра. В макушках вековых елей клубится песня:
Когда я на почте служил ямщиком,
Ко мне постучался косматый геолог.
И, глядя на карту на белой стене,
Он усмехнулся мне.
Я представляюсь себе этим дремучим геологом. Крепким физически (что достоверно), косматым (что соответствует действительности только частично), с бесноватыми маленькими глазами и грязными ногтями на обветренных пальцах.
Вероятно, воображение рисует всё то, чего мне недостаёт.
На самом деле моя работа совсем иная. Она примитивная – если судить строго и однобоко. Трижды в неделю приходит машина с корреспонденцией. Мне (как физически сильному) достаются посылки. Это изумляет, ибо редко встречаются отправления тяжелее пяти килограмм. Чаще всего – маленькие бандерольки. Я должен рассортировать их по видам и на каждой крупно прописать адрес. Адрес на боку (на белой бумажке) уже есть, но продублировать необходимо: "Чтобы не ошибиться", – так говорит заведующая отделением. Делается это чёрным толстым маркером, и кодируется специальным образом.
Кодировать я люблю. Это напоминает о шпионах и детективных историях.
Можно написать адрес: "улица Ленина, дом 5, квартира 21". Но это не интересно. Я пишу так: "У/Л-на/5/21", используя самый простой код. Можно чуть усложнить: "У-Лн-А-5-21". Букву "н" можно исключить, а после "У-Л-А" написать восклицательный знак. Это добавит эмоций и превратит простую посылку с сухофруктами (например) или вениками (как вариант) в праздничную весть: "УРА! Идём в баню!"
Это, своего рода игра. Когда я рассказал о ней маме, она не больно хлопнула меня по затылку и опустила уголки рта. Сказала, что у меня проблемы с кариотипом: "У обычного типового дауна, – заверила, – сорок семь хромосом, вместо положенных сорока шести. У тебя, Илья, их сорок шесть с половиной. В клинику тебя не возьмут, но и обитать среди людей тебе противопоказано".
Я не обиделся. Я не умею обижаться на Аэлиту Никандровну. Ах да, забыл представиться, меня зовут Илья. Илья Раскольников. Мне двадцать четыре года. Мы живём вдвоём с мамой.
Затем мама сетовала, что жить мне будет трудно (по её мнению, "личность должна осваивать жизнь, а не преодолевать её"), что я с трудом поддаюсь дрессуре и воспитанию, и что почта – мой потолок. Она произнесла эту фразу с какой-то неестественной, почти жалостливой интонацией, и это меня удивило. Мама всю жизнь проработала завучем в школе, и человеколюбие трансформировалось в её душе в нетрадиционные труднопостижимые формы.
Мы жили в одноэтажном бревенчатом доме на две семьи. Я называл его избой, мама – квартирой. Дом имел два входа (с противоположных сторон) и большую кирпичную печку посередине. Эта печь объединяла нас с соседями единой трубой. Если Иосиф (наш сосед, мама называла его Извилистый Иосиф, за косоглазие) протапливал свою половину печи дубовыми чурками, часть тепла доставалась нам. Мы в этот день могли не топить.