Читать онлайн полностью бесплатно Сергей Морейно - Берега дождя: Современная поэзия латышей

Берега дождя: Современная поэзия латышей

Александре Чакс, Олафе Стумбрс, Оярс Вациетис, Улдис Берзиныи, Янис Рокпелнис, Юрис Кунносс, Майра Асаре, Андра Манфелде – наиболее яркие латышские поэты XX века, представляющие богатый спектр латвийской поэзии – от языческого эпоса до христианской лирики.

Книга издана в 2010 году.

Александрс Чакс

Aleksandrs Čaks

(1904–1950)


В русских переводах – Александр Чак. Первый латышский поэт европейского масштаба. Вернее, европейский поэт, писавший на латышском языке. Если заменить в его стихах Ригу на, скажем, Прагу, ничего не случится. Приняв историческую схему, согласно которой Возрождение вернуло в обиход церквей и анштальтов живые языки, по аналогии можем сказать, что Чак заставил латышскую поэзию говорить нормальной человеческой речью. А заодно научил ее петь, смеяться и плакать. Единственный подлинно большой латышский поэт, востребованный в Латвии русскоязычными. Символ есенинской чистой поэзии, культуры Латвии, ее золотого века.

Мороженое

Мороженое, мороженое!
Как часто в трамвае
ехал я без билета,
лишь бы только купить тебя!
Мороженое,
твои вафли
расцветают на всех углах города
за карманную мелочь,
твои вафли,
волшебно-желтые,
как чайные розы в бульварных витринах,
твои вафли,
алые, как кровь,
пунцовые,
как дамские губы и ночные сигналы авто.
Мороженое,
наилучшие перышки
я продал ради тебя,
самые редкие марки
с тиграми, пестрыми, как афиша,
жирафами длинными, тонкими, как радиобашни.
Мороженое,
твой холод, возбуждающий, как эфир,
я чувствовал
острее,
чем страх или губы девушек,
ты,
указатель возраста моей души,
вместе с тобой
я учился любить
всю жизнь и ее тоску.

Современная девушка

Я встретил ее
на узенькой улочке,
в темноте,
где кошки шныряли
и пахло помойкой.
А рядом на улице
дудел лимузин,
катясь к перекрестку,
как будто
играла губная гармошка.
И я повел ее – в парк —
на фильм о ковбоях.
У нее
был элегантный плащ
и ноги хорошей формы.
Сидя с ней рядом,
я вдыхал слабый запах
резеды
и гадал,
кем бы она могла быть: —
парикмахершей,
кассиршей в какой-нибудь бакалее?..
Трещал аппарат.
Тьма пахла хвойным экстрактом,
и она рассказала,
что любит орехи,
иногда папироску, секс,
что видела виноград лишь за стеклом витрины,
и что не знает,
для чего она живет.
В дивертисменте
после третьего номера
она призналась,
что я у нее буду, должно быть, четвертый любовник.
В час ночи
у нее
в комнатенке
мы ели виноград
и начали целоваться.
В два
я уже славил Бога
за то,
что он создал Еву.

Продавщица

В красивейший магазин на бульваре
Зашел, чтобы выбрать носки.
Мне их подавала
барышня среднего роста
овальными ноготками, блестящими, как маслины.
И руки,
сортировавшие пачки,
пахли патентованным мылом
и какими-то духами среднего достатка.
Пожалуй, чуть великоват
был вырез платья,
ибо она была из тех,
что после четвертой рюмки
доканчивают сигарету партнера,
рассказывают армянские анекдоты
и целуются при свете.
Я, нагнувшись, шепнул ей:
«Сегодня вечером в десять
в Жокей-клубе,
десятый столик от двери».
– Да, – сказала она
и взяла за носки
на двадцать сантимов меньше.

Улица Марияс

О, улица Марияс,
монополия
еврейских пройдох
и ночных мотыльков —
дай, я восславлю тебя
в куплетах долгих и ладных,
как шеи жирафов.
Улица Марияс —
бессовестная торговка —
при луне и при солнце
ты продаешь и скупаешь
все,
начиная с отбросов
и кончая божественной человеческой плотью.
О, я знаю,
что в теле твоем дрожащем
есть что-то от нашего века —
душе моей – коже змеиной —
до боли родное;
полна звериной тревоги,
ты бьешься, как лошадь в схватках,
как язык пса,
которому жарко.
О, улица Марияс!

Еврейка

В вагоне
жарком, как калорифер,
напротив
меня
сидела – еврейка.
Ее глаза
были влажны,
как два блестящих каштана,
а бедра
под юбочкой,
короткой, как день декабря,
перемалывали мое сердце.
Она широко улыбалась —
мне, гою,
и зубы ее пылали,
как буквы,
из которых сложена фраза:
– Я страстная женщина.
Закон своих дедов
она преступила
легко,
как порог,
как плевок на асфальте.
Я
сел с нею рядом
и взял
в ладони
под душистым пальто
ее руку,
цветущую,
как тюльпан.
И моя нога
прилипла к ее колену,
словно марка к конверту,
словно к телу хвостик мочала.
Уже проклюнулось утро
из огромного яйца ночи,
когда мы оставили тихо
небольшую гостиницу.

Прощание с окраинами

Окраины, с мной повсюду вы.
Я пью до дна хмельную вашу брагу,
И мне за это мягкий шелк листвы
Стирает с губ оставшуюся влагу.
Я ухожу, и пусть речной песок
Присыплет золотом мой след в полях бурьяна,
Едва лишь вечер, важен и высок,
Откроет совам глаз сквозные раны.
Я не грущу – так сильно я устал.
Вот только у забора на колени
В последний раз упал и целовал
Я золотые слезы на поленьях.

Две вариации

1

Рига.
Ночь.
Желтки фонарей плавали в лужах.
Дождь
пересчитывал вишни в окрестных садах,
выстукивая на листьях фокстрот
и швыряя косточки в воду каналов.
Даль
чернела окном,
укутанным плотной тканью.
Что же мне делать
в такую ночь,
когда надевают галоши?
Скрести душе подбородок,
играть клавиры на нервах?
Как устриц, глотать тоску?
И я пошел
на Московскую улицу,
в бар, где толкутся жулики и проститутки, —
грустить.
Лампы Осрама —
янтарно-желтые серьги —
качались над моей головой.
Мороженое, тая
оранжевым яблоком,
расплывалось
на блюдечке из хрусталя,
как вытекший глаз.
Где-то вакхически
выла цитра.
Ночь
сжала овальный бар
в объятиях свистящего черного шелка.
Ближайшая липа
уронила свой лист
на мой одинокий столик.
Я, взяв его в руки,
целовал долго-долго:
потому, что было у меня взамен
ничьих губ.
Губ?
Почему же я должен
целовать только губы?
Почему не могу
целовать
этот столик,
прохладный и чистый, как девичий рот;
стену,
ту самую стену,


Ваши рекомендации