В начале мая по ночам меня стал бить сильный кашель.
Через месяц я сдался докторам. Они просветили мое тело вдоль и поперек и определили туберкулез, и я очень обрадовался.
Думал, рак легких, приготовился к худшему.
Тяжелые болезни посылаются нам во избежание еще более тяжелых болезней.
Неприятности, проблемы, катаклизмы, и войны в том числе, посылаются во избежание еще более крупных проблем, катаклизмов и войн.
Примерно за два года до того, как все началось, мне был знак.
Я вдруг стал испытывать страх инфекции.
Никогда у меня не было таких страхов, всю жизнь пил из грязных стаканов, докуривал чужие сигареты, обменивался рукопожатиями с больными СПИДом. Мой круг общения всегда наполовину состоял и до сих пор состоит из подонков, убийц, барыг и наркоманов, многие сидели в тюрьмах и лагерях, многие инфицированы гепатитом, менингитом, туберкулезом и черт знает чем.
Глупо бояться заразы, проживая в нижнем слое общества.
Но я вдруг стал бояться.
В метро ловил себя на том, что стараюсь отодвинуться от людей, особенно от бедно одетых азиатов. Отворачивал лицо.
Зимой и осенью перчаток не снимал.
Стал обращать внимание, как много вокруг кашляющих, чихающих и просто распространяющих зловоние.
Эта фобия – страх заразы – то появлялась, то исчезала и никогда не мешала мне. Это был не страх даже, а внезапно возникающий фантазм, важен был не он сам, а то, что его никогда не существовало – и вот он появился.
И сбылся спустя два года.
Теперь мне пришлось собрать манатки и сдаться в приемный покой больницы.
– Два месяца, – предупредили врачи.
Я почувствовал ужас.
– Это минимум, – добавили они.
Разговор произошел накануне; потребовалось несколько дней ожидания, прежде чем освободится койка; мне предложили на выбор новую больницу на окраине или старую в центре Москвы, я выбрал центр и не прогадал.
Двухэтажную, жирного красного кирпича больницу построили больше ста лет назад, и сначала тут была богадельня, шаркали ревматическими ногами дореволюционные старушки и старички. Теперь ни следа от них не осталось, и по гулким коридорам под высокими потолками прохаживались в разных направлениях вялые люди в спортивных штанах, с лицами цвета старого асфальта – туберкулезные больные. О старых временах напоминали только сама архитектура, полукруглые окна, и еще часовня на втором этаже, напротив главного входа. В часовне теперь устроили столовую. Пожирая утреннюю кашу без соли и сахара, я имел возможность поднять глаза и прочитать на стене какую-нибудь фразу на церковно-славянском, вроде «Спастися душам нашим».
Ситуация была неприятная, но не составила для меня большой драмы; наоборот, попадание на казенную койку означало символическое дно, конец одного важного периода и начало другого.
Чтобы пойти вверх, надо опуститься на дно и оттолкнуться.
Мне было сорок семь лет, опыта достаточно. Я знал, что, если у человека случается спад, человек не может преодолеть этот спад простым усилием воли.
Спад остановится сам.
Человек будет скользить вниз, пока не достигнет нижней точки.
Конечно, я не собирался терять в четырех стенах два месяца быстротекущей жизни – в моих планах было задержаться на две, допустим, недели, максимум на три, до выяснения точного диагноза, а лечиться можно и дома.
Сосредоточенные женщины в белых халатах споро оформили новичка и отвели на второй этаж и показали пальцем: вот твоя палата, вот твоя койка.
Мы, конечно, понимаем, что новичок заранее принял неприступный, «набыченный» вид: он полагал, что туберкулезная больница – это что-то вроде филиала тюрьмы или следственного изолятора. Где же современному человеку подхватить заразу, как не в тюрьме?
Новичок был, увы, не новичок в делах вынужденного сожительства. Пять лет жизни, половину молодости, он провел в армии и в следственной тюрьме, и он приготовился к спорам по поводу места в тумбочке, в шкафу, в душевой кабине, возле открытой форточки или батареи центрального отопления.
Но в палате оказалось всего трое, и все они спали.
Я лег и тоже заснул, чтоб не отрываться от коллектива.
Палата на четверых, разделенная перегородкой; по двое недужных на каждой половине.
Бо́льшую часть суток все спят, и я тоже.
Очевидно, нам дают какое-то снотворное или успокоительное, мы спим по двадцать часов, а когда не спим – ходим медленно, пошатываясь. На наших серых лицах одинаковое выражение неудовольствия. Нам не нравится, что мы нездоровы. Наша болезнь злит нас, мы хотели бы оказаться с обратной стороны больничного забора – но нельзя. Мы заразны.
Мы спим, это примиряет нас с реальностью.
Даже Леня спит: наш неофициальный старожил, ко всему привыкший. Его лечат уже три года, но без особого успеха. Препараты, трижды в день вливаемые в наши тела, действуют на всех по-разному, вот у Лени индивидуальная устойчивость. Точнее, не у самого Лени, а у бактерий, поселившихся в его легочной ткани. Зато невезучий Леня испытал на себе побочный эффект лечения: от приема лошадиных доз антибиотиков у Лени повредился слух, теперь Леня все время слышит в ушах свист. И во сне тоже.
Напротив Лени спит Григорьич – его, по слухам, скоро выпишут. Он отделался легко, восемью месяцами. Он дышит шумно и свободно, он крепкий грузный мужик с низким голосом, он в точности соответствует своему имени – такие грубые сильные григорьичи всегда есть рядом с нами, они заведуют гаражами и хозяйствами, они выбираются в среднее начальство, они разбираются во всех сферах жизнедеятельности, они крепко стоят на ногах, они любому готовы дать совет или подзатыльник.