Что может быть приятней для мужчины,
чем разговор о женщинах? Хотя
не всякий согласится с этим. Я
не стану возражать таким. Причины
о женщинах не думать, о, Творец,
не вижу я. Как и не вижу смысла
во всем, где правит умысел и числа,
где нет любви иль секса, наконец.
Последнее, ну, то есть секс, конечно,
ничто с любовью. Но любовь – конечна.
А секс – он рядом. Он всегда. Он есть.
Но возвратимся памятью в те годы,
когда я был ребенком и природы
нарядный сарафан являл мне весть
благую и таинственную вкупе.
Мир новым был, я, помню, понимал,
что помещен куда-то, что попал
не знамо как сюда и что наступит,
возможно, день, постигнет голова
как звуки превращаются в слова.
Я, помню, сидя на очке в уборной,
в дверную щель смотря на Божий свет,
на то, как воздух зноем разогрет,
все силился понять, как может вздорный
набор каких-то звуков словом стать
и бормотал слова, пытаясь тайну
сложенья звуков уяснить… Бескрайным
был мир тогда, и отвечала мать
мне как могла на детские вопросы,
и мир был свеж, как утренние росы.
Что помню я вначале?.. Помню мать,
поднявшую меня над головою
своею, я гляжу вокруг, рукою
тянуся к ней, хочу к груди опять,
и ракурс необычный обстановки
врезается мне в память в этот миг:
я сверху вижу комнату и в крик
пускаюсь я, реву без остановки,
но навсегда запомнил желтый свет
от лампочки у потолка и след
известки синеватый над собою,
запомнил две стены, одна – с окном,
и угол между стенами, весь дом
я не запомнил, собственно, другое
для взгляда недоступно ведь, Олег,
в тот миг являлось просто. Было бедно
и пусто в этой комнате, бесследно
исчезнувшей в моем мозгу навек.
А после переехала в другое
жилище мать. Опять недорогое.
Времянку мать снимала… Без отца
я рос вначале. Появился отчим.
Он обнимался с мамой. Между прочим
я терся между ними, как овца
свой тыча нос меж ихними телами.
Порою мне казалось, будто мать
мужчина обижает, и мешать
пытался я тогда их играм. Маме
меня утешить приходилось и
она смеялась: «Видишь, посмотри,
все хорошо…» Я быстро утешался.
Еще я помню ясли. Года три
примерно мне. Гуляю я внутри
двора среди других детей. Смещался
диск солнца вниз, за каменный забор.
С деревьев облетали листья в лужу.
Костер горел, отогревая стужу
осеннюю двора, и был весь двор
наполнен дымом, пряным и чудесным,
и яблоки пекли в кружке мы тесном.
Прижавшись к воспитательнице, я
смотрел в огонь и власть очарованья
испытывал от жизни. До сознанья
так ясно доходило, что моя
сегодня жизнь коснулась новой тайны.
И, яблоко печеное жуя,
я наслаждался вкусом бытия
и тем, что жизнь дается неслучайно.
Все это, как догадка, сердце вдруг
мне озарило светом. Жизни звук
был так же нов: шуршанье под ногами
листвы осенней, веточек в огне
треск удивительный и редкий в тишине
вороний крик, все это было с нами.
Куда все делось? Все ведь здесь: вокруг.
Зачем же, словно данность, принимаем
мы этот мир и тупо разрушаем
все то, на что молиться нужно, друг?..
Ответа нет… Точней, он есть, но скучно
мне говорить о том, что неразлучно
с моим сознаньем было много лет,
что низость человеческого сердца —
угроза миру, но твердили перцы
отдельные мне: прекрати свой бред!
Теперь, когда бен Ладен и талибы,
короче, весь отстой, как сгусток зла,
как квинтэссенция его, в наш мир вползла,
я говорю: минуточку, могли бы
вы почитать о звездах и цветах,
о женщинах и о моих мечтах.
Ах, девочку я помню в детском саде…
Точней, их было две: близняшки, но
одну запомнил лучше, ей дано
родителями имя было Надя.
Ее сестра звалася Майей, мы
все Майкой называли ее, помню,
я очень удивлялся, что ведь стремно
так прозываться: майкой. И из тьмы
беспамятства вновь выплывает образ
красивой Нади, с коей я, знакомясь,
поссорился мгновенно, и потом
я часто обижал ее, бедняжку,
мне слезы ее нравились: и тяжко
и сладко становилось: к горлу ком
подкатывал: ах, бедная, рыдает!..
Как жаль ее мне было, и любовь
испытывал я к ней; и после вновь,
чтоб чувство повторить, что столько дарит
мгновений сладких сердцу, обижать
пытался Надю… Помню, раз в кровать
я к ней залез во время сна ночного,
ведь часто приходилось ночевать
мне в садике и, чтобы не скучать,
играли, как могли мы: то в больного
и доктора, то в что-нибудь еще…
И вот уже в кровати с нею лежа
и, опыт познавательный свой множа,
я был застигнут нянечкою… С щек
румянец перешел на уши: стыдно
мне стало вдруг… Ругает как… Обидно…
Но в доктора играть не прекратил
я после взбучки от сердитой няни,
стал только осторожнее и Тане,
другой знакомой девочке, твердил,
что в доме страшно, лучше бы в сарае
нам поиграть в запретное, – она
была моей соседкой – лишь стена
забора разделяла нас, – играя,
его мы перелазили и вот
в сарае запирались… Жирный кот
свидетелем утех являлся наших.
Я смутно помню Танечкин сарай:
кругом дрова, пол земляной и край
стола, что синей краской крашен,