Мария Метлицкая
Вечный запах флоксов
Дорога от станции была знакома до мелочей – до таких незначительных мелочей, на которые обычный прохожий просто не обратил бы внимания. Серый валун у дома с зеленым забором. Густой разросшийся шиповник на перекрестке Садовой и Герцена. Дряхлая, почти черная скамеечка у дома с покосившейся башенкой – когда-то, тысячу лет назад, когда она была еще девочкой, на этой скамейке сидела совсем древняя старуха. Старуха смотрела в одну точку, и казалось, что она дремлет с открытыми глазами. Старухи давно уже нет, а скамеечка все стоит – гнилая, темная, с трухлявыми ножками, прибитыми ржавыми гвоздями.
Трехколесный детский велосипедик, тоже брошенный еще в те времена и так и прижившийся за кустом жасмина, – никто и не думал его убирать.
«Белый дом» – тогда еще самый высокий, с огромной мансардой, выкрашенный в такой непрактичный, совсем «не дачный» цвет. Хозяин его – известный композитор – был чудаком и выдумщиком.
Кривая сосна – и вправду кривая. Совсем не похожая на своих сестер – высоких, стройных, точно гигантские спички, тянущихся еще дальше, вверх.
Эта уродица стояла у дороги – низкая инвалидка с перекрученным стволом и неряшливой разлапистой кроной.
Она служила опознавательным знаком для гостей – мама так обычно и объясняла: «От кривой сосны направо, еще метров двадцать – и серый забор». Еще сосна была демаркационной линией для маленькой Нюты – например, разгоняться на велосипеде можно было только до «кривой». Дальше – ни-ни! И если мама увидит – на следующий день с участка не выпустят. Страшное наказание.
Позже, в возрасте нежном, у «кривой» собирались компашки. И, разумеется, назначались свиданки.
Словом, кривая была местом известным и знаковым. Идя со станции, она обязательно останавливалась у «кривой» – тяжелые сумки оттягивали руки, и, хоть до дому оставалось рукой подать, ей не терпелось передохнуть, оглядеться, глубоко вздохнуть, набрав в легкие воздуха, увидеть свой серый забор и наконец прочувствовать, что она – дома.
Московскую квартиру Спешиловы не любили, хотя ждали долго, лет двадцать – в смысле, свою, отдельную. Метро в двух шагах, до рынка пешком. Рай, что и говорить. Да и квартира была замечательная – две комнаты окнами во двор, просторная кухня, большущая ванная. Живи и радуйся! Радовались, но… Дачу любили больше.
Жертвовали центральным отоплением, удобствами, поликлиникой, метро и прочими благами цивилизации. Чтобы летом дышать сиренью, жасмином, сосной. Слушать пение птиц, смотреть, как заходит солнце. Слышать, как ритмично барабанит по жестяной крыше дождь. Как желтеет клен под окном, как первый снег покрывает прелые хвою и листья.
И еще – отцу там работалось. Это и было главной причиной. С раннего утра он уходил в крошечную мансарду на втором этаже – лестница шаткая, надо идти осторожно, – включал настольную лампу, садился за старый дубовый стол, покрытый местами заштопанным маминой ловкой рукой зеленым сукном, и – начиналась работа.
Часов в двенадцать мама относила ему стакан чая в подстаканнике – очень крепкий, долька лимона и три ложки сахара. На краю блюдца – пара овсяных печений. К обеду отец не спускался – не хотел прерываться. Обедали вдвоем с мамой. А уж ужинали вместе – тут и начинались разговоры про жизнь и про всякое другое. Если работа ладилась, отец был очень оживлен. А если спускался мрачнее тучи, за столом стояла гробовая тишина. И Нюта старалась быстрее поесть и юркнуть к себе. Днем полагалось отдыхать. Но не праздно валяться, а читать, или решать примеры, или учить английский. Такой вот был отдых. Она не роптала, только иногда вскакивала с кровати и подбегала к окну. Там была жизнь! Проносились на великах друзья, девчонки сидели на бревнышке и плели венки, провожая пролетавших мальчишек заинтересованными и почему-то осуждающими взглядами. Нюта смотрела на часы и вздыхала – стрелки ползли как сонные черепахи. И вот – свобода! Она выбегала на улицу, распахивала калитку и врывалась в прекрасную жизнь.
Осенью, конечно, уезжали – у дочки школа, ничего не поделать. Но в субботу, с утра пораньше, торопились на электричку – у отца за плечами огромный рюкзак, набитый провизией, да и у мамы приличная сумка.
В электричке было сильно натоплено, и Нюта, прислонившись к отцовскому плечу, засыпала.
А вот когда выходили на платформу… Тут и начиналось всеобщее счастье. Снег, голубоватый, серебристый, сверкающий до боли в глазах, переливался на солнце. На ветках сидели пухлые, словно елочные шары, красногрудые снегири. Под заборами, как заполошные, проносились озабоченные белки. Дорожка была протоптана, и под сапогами снег скрипел и вкусно похрустывал.
Отец шел впереди быстрым, спортивным, уверенным шагом. Мама с Нютой все время отставали и умоляли его замедлить ход. Он посмеивался, оборачиваясь на них, и называл их клушами. Наконец подходили к забору. Отец доставал ключ и долго возился с замерзшим замком, отогревая его зажженными спичками.