Стояла середина солнечного июня – пятнадцатое число. Утро выдалось теплое, розовое, с легким ветерком, едва приметно накатывавшим из глубины залива на горбатый, плотно застроенный жилыми домами городской мыс. Москалев вышел из подъезда, остановился на несколько секунд, чтобы полюбоваться солнцем, а заодно хватить немного ветра, воздуха здешнего, соленого, – именно хватить, хлебнуть, никак иначе это желание не назовешь.
Солнце переливалось игриво, вспыхивало жарко, сеяло вокруг себя золотые искры, меняло оттенки от желтого до оранжевого, было таким родным и близким, что уходить отсюда, с мыса Чуркина, не хотелось.
Дом материнский стоял высоко на скалистом откосе, обдувался всеми существующими на Дальнем Востоке ветрами, верхние этажи дома первыми в городе встречали рассветы и последними провожали закаты – удачное место было выбрано архитектором, дом поставлен хорошо, с чувством и толком…
Москалев торопливо побежал по тропке вниз, к серой, плохо заасфальтированной улочке, проброшенной по урезу берега к бухте, носившей древнее греческое или римское название Диомид.
У причалов бухты стоял большой, с сыто пофыркивающими двигателями рефрижератор, на палубе которого находилась целая флотилия небольших судов; с флотилией этой капитану дальнего плавания Москалеву Геннадию Александровичу надлежало переместиться в далекое далеко, в Латинскую Америку, к берегам Чили.
А в далях тех совместно с чилийцами ловить «морисков», как там называли здоровых, с трудом вмещающихся в ванну омаров, лангустов, морских раков, королевских креветок, размерами своими больше раков: было создано модное в ту пору «джойнт венче» – совместное предприятие. На паях с чилийцами, естественно; техника на предприятии была наша, омары – чилийские. Такое вот было разделение, и Москалеву предстояло возглавить эту непростую работу.
Тут надо быть и дипломатом, и психологом, и экономистом, и мореходом на уровне Синдбада, и механиком – знатоком судовых машин, и еще бог знает кем…
Нагрузка, как минимум, по тридцати – сорока пунктам. Если же не будешь соответствовать им, то в море вряд ли долго продержишься, море – не суша, тут вряд ли кто поможет. Кроме, естественно, человека, находящегося рядом.
Планы, конечно, грандиозные, но в душе теснилась тяжесть, мешала дышать, солнце хоть и вливало в нее радостные краски, а слезное ощущение, оставшееся после прощания с матерью, не проходило. С отцом попрощались проще, скупее, по-мужски.
А мать еще пять минут назад, на макушке мыса Чуркина, около подъезда, горько всплакнула, вытерла слезы платком и проговорила скорбным, каким-то угасающим шепотом:
– Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз.
Москалев подивился этой фразе совершенно искренне, с улыбкой во весь рот:
– Да ты чего, мам? Через год прибуду в отпуск, разных нарядов тебе привезу, ты только жди, ладно? Если дело пойдет на лад, то денег привезу, чтобы ты здесь с отцом в магазинах копейки не считала. Жди меня, мама!
Мать в ответ горестно покачала головой. В глазах ее и тоска была, и горечь, и неверие, и обида, и что-то еще, сложное, заставляющее печально сжиматься сердце.
– Ну ты чего, мама? – Москалев протянул руку к ее щеке, погладил, смахнул пальцем пристрявшие слезы. – Не плачь, прошу.
Мать вновь горестно и неверяще покачала головой, у нее пропал голос, говорить она не могла. Отец сгорбился, нагнул лобастое темя, словно бы во что-то уперся головой, и тоже молчал. Хотя обычно был говорлив, иногда даже очень говорлив, особенно после стопки водки, много знал, всем интересовался. Образование у него было небольшое – техникум, но он много читал, жадно хватался за всякую новую книгу, любил спорить, обсуждать что-нибудь, внимательно следил за новостями, приходящими из Москвы, очень неодобрительно относился к разгулу ельцинской команды, а когда речь заходила о воровстве и том, как разные гайдары, чубайсы, кохи треплют беспомощное тело страны, которое до этого никогда беспомощным не было, заваливают, как на охоте, предприятия, большие заводы, имеющие военное значение, превращают в танцплощадки либо в артели по производству детских песочниц, слюнявчиков и пластмассовых игрушек, списывают «за ненадобностью» мастеров, которые раньше делали грозные подлодки, артиллерийские орудия крупного калибра, самолеты, по боевым качествам своим схожие с космическими аппаратами, отец вытирал мокрые глаза, глядя, как вместе с заводами уничтожаются жизни людей, биографии, судьбы…
На дворе царило безжалостное время – тысяча девятьсот девяносто третий год, оставивший потом после себя недобрую славу. И слава та долго не могла отмыться от запаха крови…
Перескочив через влажную, темную от мокрети низину, Москалев почувствовал, как в спину его толкнуло что-то мягкое, хотя и грузное, словно бы далеко в море на палубу въехала волна и дотянулась до человека, он глянул в одну сторону, в другую и остановился. Оглянулся.
Мать стояла на краю каменного взгорбка и продолжала смотреть ему вслед. Геннадий неожиданно ощутил, как в глотке у него возник твердый соленый комок и тут же застрял – ни туда ни сюда, – то ли слезы это были, то ли еще что-то, не понять; он сморщился неожиданно горько, словно бы хлебнул крутой океанской воды, поднял руку, будто давал отмашку со своего застрявшего в гигантском водном пространстве судна…