«Люди нелепы. Они никогда не пользуются свободой, которая у них есть, но требуют той, которой у них нет».
Сёрен Кьеркегор
Кишинёв
Первый джинсовый костюм я приобрёл в Кишинёве. Хотя, если быть до конца честным, то костюма я не покупал, а собирал по частям. Я купил джинсы у «штатного» фарцовщика на факультете. Добротные, потёртые, светло-голубого цвета. Правда, секонд-хенд. А потом на втором или третьем курсе подвернулась подходящая куртка, которую я то и дело брал взаймы у соседа по общежитию и носил как свою. Я рассказываю с такой аккуратностью про джинсовую ткань, потому что она очень органично сочетается в моих воспоминаниях с понятием свободы. Такой, какой мы её воспринимали за десять лет до перестройки. Жёсткий и в то же время легкий коттон, густого цвета спекулянтской синьки или небесной расцветки, был бессменной приметой американских фильмов того времени.
Свои лучшие джинсы, «Леви Страусс», цвета вечернего моря, в плотной материи которых угадывались белые крапинки, я купил у болгарского дальнобойщика. Я долго торговался у открытой кабины длинной фуры, что стояла под разгрузку у железнодорожного склада в окрестностях Кишинёва, и он сбросил в конце концов три червонца. Из-за джинсов я и приехал к своим отдыхающим в Сергеевке родителям позже и на автобусе. Они каждый год в июле снимали на неделю комнатушку в одноэтажном доме. В ней жили мать с сестрёнкой, а мы с отцом и братом Васей, царство ему небесное, в военной палатке. Под тентом цвета хаки я показал брату мои первые настоящие джинсы. Я установил их посреди шатра. Штанины стояли очень туго, как две водосточные трубы. Брат качал головой и удивлялся. Он уже знал, что если хлопковые штаны стоят, то это настоящие джинсы, а не самопал. Для верности он взял намоченную во рту спичку и осторожно протер добела место сгиба с изнанки, одобрив кивком строгий шов восьмеркой.
Папа был «начальником» – председателем сельпо, а мама – фельдшером-акушером. Тем не менее образ жизни нашей семьи был крестьянским. Собираясь на море, папа цеплял к старенькой «Волге» самодельный прицеп. В него он с нашей помощью загружал необходимое для отдыха барахло и запасы на неделю: пару ящиков помидоров и огурцов, вёдра с яблоками и абрикосами, кастрюли с овечьей брынзой и соленьями, лук и прочую зелень, а также домашнюю птицу в специальной клетке. Покупать всё это на курортном базаре было слишком дорогим удовольствием. Пятидесятилитровый бочонок красного, сухого, гибридного вина устанавливался с огромной осторожностью. Отец лично проверял узлы бечёвки, для пущей верности натягивал концы и с удовольствием хлопал ладошкой по дубовому бочонку.
Вечерами родители засиживались за стаканчиком вина со своими новыми друзьями. Мы гуляли до утра на танцплощадках, где длинноволосые музыканты орали неприличные одесские припевы, а потом обнимались с девчонками в прибережных беседках. Смесь морского воздуха, жёлто-коричневого песка и голубой джинсовой ткани навсегда сохранились в моей памяти. Такое же чувство я испытал два десятилетия спустя в порту Сан-Диего в компании бывших молдавских журналистов, которые решили поменять страну и жизнь. Происходившее слегка отличалось от облезлой Сергеевки, но парад белых парусов на берегу Тихого океана, разноцветные лавки с безделушками и джинсовые шорты на загорелых ногах отдыхающих пробудили во мне светло-джинсовые воспоминания о семидесятых. С берегов советской действительности Америка выглядела привлекательней…
В моей магале на берегу притока речки Лэпушница, который мы называли «рыпой», меня называли «хохлом». Хохлом я был всего три месяца, когда мать, в возрасте пяти лет, решила меня отдать на лето к родным в небольшое село Винницкой области. В масштабах огромной страны расстояния казались намного меньше, да и само понятие самостоятельных республик было весьма размытым. Нас не разъединяли границы и государственные идеологии. Те несколько десятков километров, что отделяли малую родину матери от Днестра, ничего не значили. Требовалось всего два часа езды до Ямполя и около двадцати копеек, чтобы паромом попасть в молдавские Сороки. Сейчас на пути из Украины в Молдову появилась наглая самоуверенность таможенников с обеих сторон и свободопахнущий приднестровский сепаратизм…
В то лето, когда меня впервые оставили у дедушки, Григория Валявского, я столкнулся с совершенно новой языковой средой. Через два месяца натиск маленьких украинских дразнил ослаб. Не сбылось и пророчество беззубой «тёти Мотры», которая была уверена, что «худющий як скрипка мулдуван» пойдёт домой пешком, даже если его будут исправно кормить салом, варениками с картошкой и поить парным молоком. Через три месяца я сразил молдавскую родню своей украинской мовой, которая выражалась в напрочь забытом молдавском и в обращении «Михайло» к своему дяде Михаю.
Спустя годы я снова проверил на прочность свой интернационализм. Я готовился к экзаменам в «политехнический», и отец пристроил меня в еврейскую семью на Малой Малине. Мне выделили отдельную комнату с невысоким столом и настольной лампой. Друг отца дядя Лёва и его семья почтительно отнеслись к намерениям сельского гостя стать электрофизиком. Я завтракал и ужинал вместе с ними, а обедал в городе. После одиннадцати нужно было бежать на Рышкановку в новые корпуса института, где наши будущие преподаватели давали консультации. Вечером, перед ужином, сын дяди Лёвы приглашал меня на свои тренировки. Он подтягивался на самодельном турнике, поднимал штангу, а потом долго вытирал голый торс полотенцем и деловито начинал разговор: «Иногда мне ужасно хочется выйти на улицу и дать по морде этим кишинёвцам». Не знаю, что было на уме у этого юного еврея, но его слова звучали неестественно в этом тихом дворике, где всегда пахло жареным луком и пригоревшим сахаром.