Шаг, ещё шаг… Лютый холод сковывал движения и пробирался под лёгонький полушубок. И как только я смогла пройти в нём столько вёрст? И сама не ведаю. Старуха говорила, что снадобье будет согревать меня в пути, заменит огонь, растопит скопившийся во мне лёд… Да-да, именно лёд, потому как всё нутро словно под толстой полупрозрачной коркой закоченело. А вот и хата. Окна до серебряного звона выстужены. Несмело стучусь в низенькую дверь, задубевшие доски отвечают глухим гулом. Старческие шаркающие шаги. Ох, что-то будет.
– Пан мастер! – слабым, надтреснутым голоском зову я, – Пустите, будьте так ласковы.
Скрип. Долгий и зловещий. Мне бы съёжиться, да где там: кости одеревенели от мороза, каждый суставчик так и трещит. Хозяин неприветливо глядит на меня из-за приоткрытой двери. Виден его длинный ус с ниточкой проседи, при солнечном свете посверкивает на правом ухе серьга. Короткий хмык – и вот уже дверь настежь, и я могу войти. Ух, и напустила же я стужи с собою, но в хате так натоплено, что вскоре сделалось жарко.
– С чем пришла? – недовольно бурчит хозяин, – С добром или с худом?
Слова не сразу соскакивают с моего не до конца отогревшегося языка.
– С делом, – невпопад бормочу я. Мастер только крякнул в ответ.
– Ко мне всяк с делом ходит. Только ни одной бабы или девки не забредало. Чудные дела творятся на этом свете. Звать-то как?
Голос у хозяина сиплый, с горчинкой, ровно кто в табак щепотку перца всыпал. Глядит неласково, и усмешка такая кривая, гадючья. Да точно ли я пришла куда надо? Старая карга могла и обмануть, с неё станется.
– Соломией, пан мастер. – бурчу я, кутаясь в полушубок. От такого недоброго приёма весь печной жар словно в мороз перекинулся.
– Зови меня дядько Чавун, – попросил хозяин хаты, словно бы подобрев. Я кивнула. В самом деле, в этом странном старике было что-то чугунное, тяжёлое. Не то взгляд, не то речи. За свою недолгую жизнь мне приходилось видеть много всяких людей. Одни походили на шёлк, другие были сродни колючему репейнику, а кое-кто имел нечто общее с огнём или порохом. А этот старец – и впрямь чугун чугуном.
– Ну, выкладывай, Соломийка, своё горе. А я послушаю.
Нечего было делать. Приходилось рассказать всё как есть. И я начала.
________
I.
Всякому своё на роду написано. Кому-то – ходить за плугом, кому-то – вытаптывать степи, жечь и палить вражьи сёла, разорять города и местечки. А мне привелось жить при одном шинке, что стоит аккурат на перепутье, где сходятся две дороги. Уж не знаю, такую ли долю мне выпевала мать, сидя над моей колыбелью, так ли мне напророчила повитуха, перевязывая пуповину, а только как минуло мне шесть годков, так и взял меня к себе Северин Куцый, шинкарь. Росла я под его надзором, и через десять вёсен выровнялась в хрупкую девушку. Другая бы на моём месте радовалась, стала бы запасаться приданным, но только не я. Как погляжу, бывало, в зеркальце, так и зайдусь беззвучным плачем: лицо угловатое, носик острый, мышиный, глаза тусклые, коса что твой сорняк – чахлая, никакой пышности! Разве что губы хороши: малиновые, молоденьким месяцем высеченные, вот только тонковаты. Да и телом я не вышла: нескладная, несуразная; всякая одежда на мне мешком сидит. Не раз и не два бранил меня Куцый за худобу: «В кого ты, – ворчал, – уродилась такая хлипкая? Кожа да кости. Мать-то твоя, покойница, сущей павой ходила, гладкая, как писанка. А ты что? Тьфу!»
С детства приучена я была ко всякой работе – и хату выбелить, и вымести, напечь, наварить и гостям поднести. Радовался шинкарь, глядя на моё старание, но на доброе слово был скуп и по-прежнему норовил обидеть или насмеяться вволю. Грозился взять на моё место другую помощницу – чернявую, пригожую девку из тех, что на всё горазды. Но дальше посулов дело не шло, и год за годом я выходила к гостям, разливала медовуху и горелку, взвар и сивуху, которую любили все – от перекатной голытьбы до чванливой шляхты. Про чумаков да разгульное казачество грех и толковать: их только подпусти к огненной воде, враз всю выпьют. Редко-редко когда кто-нибудь кидал на меня благосклонный взгляд, а вместе с ним и червонец-другой. Чаще случалось так, что сильно подгулявший панок или возница отпускал злые шутки про мой дурацкий вид, неуклюжую походку и ломкий голосок. Тогда я сердилась и в сердцах еле слышно цедила сквозь зубы: «Подавись!». Один раз так меня за живое задело, что плюнула под ноги одному доброхоту, пожелавшему, чтобы я выпила первой – боится, видите ли, что его отравить хотят. Куцый увидел и отослал меня в каморку и остаток вечера сам прислуживал гостям. После вошёл ко мне, злющий, толчком свалил на пол и бил до кровавой юшки, стекавшей по губам. Я вгрызались в белый замаранный рукав, изжёвывала его чуть ли не до волокон, но всё терпела. Северинова рука тяжёлая, нрав запальчивый, поэтому побои случались часто. После них по два, а то и три дня я не высовывались из своей каморы, и Куцый управлялся в шинке сам.
– Что это нынче твоя кралечка глаз не кажет? – шутя спрашивали завсегдатаи.
– Хворая, – бурчал Куцый, зверообразно скалясь и выплывая из-за бочек с мёдом и оковитой, – сегодня я за неё.