На утренней пятиминутке, как всегда, оживленно. Все, кто не успел притащить стул, теперь жались у стен ординаторской, кое-как умещались в дверном проеме, на одной ноге, втиснув окутанное белым халатом тело между сонными телами других. Озирались, кивали, заученно улыбались сослуживцам. Принюхивались к запахам мела, накрахмаленных манжет и эфира – не витает ли здесь знакомый веселый дух, чтобы потом посплетничать о коллегах, которые ни свет ни заря, а уже. На всякий случай подмечали, у кого руки подрагивают или уже начинают трястись. А профессор-эндокринолог умышленно запрятал свои холеные руки в карманы халата и нетерпеливо перебирает там что-то пальцами, уж не пропавший ли на днях ключ от сестринской.
Сестринская – храм белизны, хлорки и йода, там хранится тетрадь расхода медикаментов в потрепанной картонной обложке. Там хранится книга стерилизации хирургических инструментов, с маленькими коричневыми корочками, которые – указатели стерильности и, если одну из них потерять, «санэпиднадзор» может учинить расследование и расправу. Но на деле эта тетрадь скоро закончится, сгинет в неизвестном направлении, ее место займет точно такая же, новая, и никто никогда не дознается о каких-либо нечаянных нарушениях. В сейфе, выкрашенном бежевой краской, ключ от которого всегда хранится у старшей сестры, запрятана бутыль из толстого стекла цвета морской волны. В бутыли таится врачебная тайна, прозрачная, игривая, с фрактальной радугой на поверхности. В уголке сейфа даже специальная мензурка припасена – быстро, по-хозяйски развести, разлить по чайным кружкам и пригубить за неразглашение сведений о неожиданном и необъяснимом улучшении или в память о том, кого на днях выписали на вечный срок.
Отражения врачебной тайны, груз ответственности за ее десятилитровую тяжесть угадывались в печальных глазах заведующего отделением, в его сиплом покашливании, в неуловимом ступоре всей его фигуры. Медленно и даже, пожалуй, заторможенно пробирается он на место ведущего пятиминутки. Сдавленно, почти траурно молчит, ожидая начала, ровно в девять.
Было без трех минут. Из фиолетового коридора, где клубился промозглый холодноватый полумрак, в ординаторскую сбегались, чтобы не вызвать опозданием гнева. Кротко просили подвинуться, шикали на неосторожно пихнувших бывалые врачихи, испробовавшие врачебной тайны и даже слегка придавленные ее грузом. Врачихи эти, почти все, с ординаторских лет урывками познавали экзотику суровых больничных романов. Строгая, горькая больничная любовь намечалась в пропитанных эфиром и марганцем коридорах, пугливо жалась по углам прокуренных лестничных клеток с трагически затаившимся на стене телефоном. И наскоро разрешалась в сестринской, в ординаторской, в кабинете профессора, в кладовой, а то и вовсе с риском для жизни вершилась среди раскаленных автоклавов стерилизационной.
Цену времени здесь знали, считать его умели как нигде. Догадывались, что минут на десять можно ускользнуть во время обхода и уединиться в перевязочной. В дежурство, когда стрелка колыхнулась за полночь, можно ненадолго затащить обожаемого в пустующую столовую. Если нет напарницы, в сестринской уместнее запереться под утро, часика на два. А ближе к вечеру, когда почти все разбежались по домам, минут на пятнадцать-двадцать укроет ординаторская.
Скоротечная любовь этих ныне остепенившихся дамочек с бежевой помадой и прилично взбитой волной волос была немного мрачной и пространно-физиологичной, с мгновенными переключениями от поцелуев к иглам, капельницам и клизмам. Решительно и молниеносно возвращались врачихи из любви, как бывало заскакивают, оправляя на ходу юбки, в отбывающий скорый поезд. Быстро вытесняли остатки чувства и стыд от косых взглядов, от приглушенного шепотка. С годами обретали гранитное спокойствие, мраморную невозмутимость. Впрочем, одновременно с этим все женское в них отступало, будто происходил окончательный обряд посвящения в профессию. С этих пор они становились просто врачами. Лишь изредка, во время коллективного празднования успешной многочасовой операции какую-нибудь из них игриво пихали локтем вбок, многозначительно приподнимали бровь, жмурясь от удовольствия – все же приятно иногда поддеть прошлым доктора медицинских наук, врача высшей категории.
Но никто не разглашал совместных тайн, жили настороженной суровой семьей и знали друг о друге практически все. Лечили друг другу гипертонию, гепатиты, герпесы, разные негласные хвори. С профессиональной точностью прикидывали, кто сколько протянет. Впрочем, можно было отыскать в отделении и нескольких темных лошадок, прошлое и будущее которых расплывчато. Таких всегда интересно было наблюдать и выведывать, что они там такое хранят, ни под каким предлогом не выбалтывая, всеми силами старательно недоговаривая о себе.
Ординаторская шуршала и гудела перед началом пятиминутки. Многие гадали, как может Вадим Самойлович, куратор палаты номер 12/а, систематически опаздывать и безнаказанно пропускать собрания, как он может уходить раньше всех и почти в лицо подшучивать над заведующим. Кто ему дал право являться на работу в курортных сандалиях на деревянной подошве, завязывать волосы в хвост и, прислонившись к окну, бессовестно любоваться на свой синий «Фольксваген» 56-го года, припаркованный во дворе больницы. И, что самое удивительное, в доверчивом, даже слегка простодушном взгляде его пепельных глаз не содержалось ни намека на врачебную тайну. Будто он объявившийся здесь из чистого любопытства актер или чудаковатый миллионериностранец.