Хоронили боярыню Милославу против всяких обычаев – на седьмой день. И в Акадэмии, хотя и поговаривали, что желают родичи тело ее забрать на погост, в склеп семейный, да не дозволено сие было царскою волей.
Отчего?
Не ведаю. Передо мною не докладвался. Да и кто я такая?
На похороны явилася.
Чего ради? Не любопытствия. Куда уж любопытствовать-то…
…плакальщиц наняли. И пусть морщился Михайло Егорович, глядя на женщин в черных убранствах – на галок суматошных схожих, – но гнать не гнал.
А мужчина какой-то в кафтане цвета давленой вишни, громко и грозно выговаривал ректору. Дескать, не уберегли дорогую сродственницу и, значится, ныне повинны выплатить виру, потому как ни в какое сердце слабое оный мужчина не верит.
Убили Милославу.
Я слышала.
Да и не только я.
Уж больно громогласен был тот мужчина. И кулаками потрясал. И грозился царю жаловаться… а после вдруг сплюнул под ноги и сказал:
– Чтоб вы все провалилися со своею Акадэмией…
Не провалилися, даже ежель правду сказал.
…а жена его, боярыня зрелых лет, но красы прежнее не растративши, никого не обвиняла, но и не плакала, и вовсе не похоже, чтоб горевала она. Но стояла горделиво, куталась в шалю из чернобурки да все головою крутила.
Выглядывала чегой-то.
Или кого-то?
– Это боярыня Красава, – сказал Кирей, меня за локоток придерживая. – С Милославой они не больно-то ладили… она из староверов…
– Что?
– Кажется, это так называется? Дед ее, помнится, все горевал, что, мол, старые заветы отходят… вон, гляди, стоит. Он Милославу на дух не выносил. Не потому, что плохая, но не дело это – девке из терема выходить. Кстати, у самой Красавы дар имеется, и немалый. Пожелай она, стала бы магичкой… – Кирей указал на сухого старика.
Тот, обряженный в простое платье, гляделся бы бедно, если б не посох, который старик сжимал так, что пальцы побелели. Посох этот резной, высокий – куда выше старика – был украшен красными и синими каменьями. А мне вспомнилося, что сказывали про староверов… кто?
Не ведаю.
Но будто бы живут оне по заветам прежним, свято блюдут слова, писаные в грамотах, про которые бают, что дадены оне были самою Божиней. Но же ж разумному человеку ведомо – недосуг Божине над грамотами сидеть да законы писать.
Тем паче, что порою законы оные зело жестоки.
– …его бы воля, он бы Милославу на костер отправил. – Кирей на старика глядел поверх моей головы, и чуялось мне, что взгляд этот – недобрый. – Или на кучу муравьиную, медом обмазавши…
Старик повернулся.
И алым полыхнули глаза его.
– Матушка сказывала… – Кирей замолк. – Не важно, Зослава. Главное, что нечего ждать от него добра…
Лицо старика искривилось.
Он вытянул руку.
– Порок… – голос его был громок, и люд, до того гомонивший, смолк. А у меня по спине мурашки побегли. – Порок вокруг…
– Где? – Еська руку поднял и под нее заглянул. – Мерещится вам, дедушка… ой, мерещится… нема тут порока.
И под левую заглянул.
– И тут нема… Ерема, у тебя есть?
Тот покачал головой.
– А у тебя, Емелька?
Емельян покраснел густо, неудобственно ему было, что на похоронах Еська скоморошествует.
– И у тебя, стало быть, нету… а ты, Лис?
Елисей головой мотнул и попятился, точно желая спрятаться за широкими плечами Егора.
– Видите, дедушка, нет ни у кого порока…
Старик, против ожиданий, не разозлился. Но поднял посох в правое руке, а левую вытянул, раскрыл ладонь.
– Вор куражится, – молвил он, глядя на Еську в упор. – Да на любую шею петля найдется.
И пальцы вытянул, будто в горло желая вцепиться. А Еська вдруг побледнел, за шею схватился. Но старик рукой тряхнул, отпуская, а сам к Елисею повернулся.
– Волку не место среди людей…
А дальше я не поняла, что он сделал.
Только Елисей упал вдруг на колени и зашелся кашлем. Он выгнулся.
Вцепился когтями в землю.
Задыхаясь. Захлебываясь…
– Папа! – взвизгнула Красава и, сжав плечо, что-то зашептала. И супруг ее в посох вцепился, но вырвать из сухих сморщенных пальцев не сумел.
А Еська повис на Еремином плече. Сам бы не справился, не удержал бы близнюка, но Емельян помог, да и Евстигней заступил дорогу.
– Нехорошо, дедушка, – сказал он, в глаза старику глядя. – Не в вашей ли книге писано: не судите, да не судимы будете. А вы и судить, и казнить беретесь.
– Ты…
Елисея отпустило.
Он сел, ощупал руками горло. Поднялся, за брата цепляясь. И сказал тихо:
– Поперхнулся… немного.
– Ага. – Лойко только руку на пояс положил, и мне подумалося, что благо, на поминки с шаблею и иным оружьем являться неможно, а то б была бойка. – Поперхнулся… чуть нутро не выплюнул.
– Крепко поперхнулся, – ответил Елисей, уголками губ усмехаясь. И красную слюну рукавом отер. – Идем, Еремка… а то что-то… кашлять охота. Не застудиться бы.
Ерема разом успокоился.
И брата за руку взял, точно был тот мал.
– И вправду, – проворчал. – Сквозит…
След сказать, что день был самый что ни на есть весенний. Таким бы свадьбы гулять, когда б гуляли их не по осени, но весною. Травка зелена, расшита белым бисером звездчатки, и васильки-то в ней самоцветами, и одуванчики… небо синее. Облачка белые. Солнце разлеглося, разлилося светом.