Медицина – это любовь,
Иначе она ничего не стоит
Поль де Крюи
В больничной палате негде было укрыться. Здесь всюду властвовал невыносимый бесконечный глухой стон. Его издавали все одновременно. Казалось, он исходит не от людей, а от шести железных кроватей, от несвежих наволочек и скомканных простыней, то там, то здесь прикрывающих дышащие неподвижные глыбы мужских тел, обезображенных болезнью. Тяжелый дух шатром висел под самым потолком, временами грузно колыхался, взбудораженный порывами ветра в распахнутом настежь окне. Всякое дуновение его приносило запахи горячего асфальта и сухой земли. Запыленные занавески вздувались парусами, необузданно хлестали грязные стекла и подоконник в мелких серых песчинках.
Он лежал возле окна на боку, подтянув под себя тонкие, посиневшие ноги, отвернувшись и от стонов и от самой палаты, как можно сильнее вжимался правым ухом в мякоть перьевой подушки. Хотелось уснуть, чтобы забыться хоть на мгновение, но сон не приходил. За окнами жарил июльский полдень, гневно метались занавески, посыпая подоконник и его сжатые, перекошенные губы злым песком. Старик не понимал, зачем он здесь. Тело немного подводит, капризничают ноги и руки, вместо слов – мычание, но он – не они, он – не бревно. Его рассудок свеж и чист, мыслей много, и бодрость тела непременно должна вернуться: если не сиюминутно, то постепенно, со временем. Уже неделю в госпитале, а так ловко приросло это обидное «дед», «старик». Да разве все так? Чуть больше семидесяти, еще мужчина! Раньше никогда не болел: военный человек, добрая закалка, молодецкая выправка. И так неожиданно сдал… Нет, не сам так решил, дочка, любимая перепелочка. Отделение, в которое его доставили, было скверным, темным, смердящим смертью, уж этот запах он ни с чем никогда не спутает, для больных с тяжелым поражением головного мозга. Старик никак не хотел смириться, что теперь он – один из них, один из этих гниющих живых мертвецов, испражняющихся под себя. Преданным щенячьим взглядом молил дочь не отдавать его сюда, а она, перепелочка, вытирала сухие покрасневшие глаза крошечным кулачком, приговаривала: «Надо, папа, надо!» Тогда он вспомнил, как вел ее с двумя огромными бантами на голове в детский сад. На полпути, она упала на четвереньки, обхватила его колено упрямыми руками, по-старушечьи запричитала. Он опустился на корточки перед ней, обнял за худенькие плечики, плачущую, вздрагивающую, провел пальцем по щеке: «Надо, Танечка, надо!» Жизнь, вся наша жизнь – взбешенный бумеранг, тяжелеющий с годами. Поздний ребенок, раннее вдовство.
Старик попробовал свою руку, она подчинилась. Радуясь нелегкой победе, он дотянулся до подоконника, там все это время молчал старенький мобильный аппарат. Старик поднес его к глазам. Звонков не было, но батарея разрядилась. Он пошарил по подоконнику, отыскивая зарядное устройство. С одиннадцатой попытки, он сосчитал, мозг отчетливо улавливал каждую деталь, сунул ее в гнездо телефона, провел огрубевшей кожей ладони по стене, нашел розетку. Все – телефон получает энергию. Теперь не страшно, теперь он всегда на связи.
Успокоившись, старик снова уперся ухом в подушку. От неизменного положения ушная раковина ныла, затекло правое плечо, но он боялся перевернуться: на спине несколько пролежней. И это за неделю! Санитарки заругают. Хотя так лучше. Если вытянуть шею, можно рассмотреть больничную дорожку, два танка, боевых, настоящих, и еще фонтан. Там сушит газоны июль, блекнет трава, гуляют пациенты из кардиологии. Почему он не в кардиологии? Мог бы тоже гулять, или хотя бы на коляске… Лишь бы иметь возможность поджидать у центрального входа свою перепелочку. Тоскливо сжалось сердце. Заныло. «А вдруг инфаркт?» – встрепенулся старик. Тогда точно в кардиологию, только бы не здесь, где тюрьмой сомкнуты стены и пищат совсем рядом, должно быть, палаты через две, аппараты блока интенсивной терапии. А там смерть. Он знал это точно. Вчера ночью одному из больных его палаты стало плохо. Прибежала заспанная толстая санитарка, за ней – сердитая медсестра, увезли в блок. А потом, он сам это видел, дверь была открыта настежь – жара… Своими глазами, не знающими сна, видел: под утро катили к лифту накрытую каталку, груду тела на ней под простыней, неподвижную, замершую, грустную. Ровно в восемь место старого пациента в палате занял новый пациент, такой же большой, стонущий. Но он – не они, он – не бревно, он все видит и слышит, и ему не все равно, где жить и как умирать. Только не здесь, где угодно, но не здесь.
Мысли о смерти заставили старика снова сделать усилие над собой. Слабая ватная рука приподнялась тонкой плетью над высыхающим телом. Опустилась на бедро. Болезнь пила его всего медленными, уверенными, затяжными глотками. Дрожащие росинки прозрачной жидкости в системе капельницы не успевали за ней. Раз – в вену проникала кроха жизни, два – облизываясь, сглатывала ее немощь. Старик провел рукой от колена до бедренной кости. Наготу прикрывал взмокший от жары подгузник. Стыдоба! Рвануть бы со злости ненавистные липучки, освободить тело от постыдного унизительного седла! Нет, рука не настолько сильная. Да и разве велено? Снова поднимут крик медсестры, иная и шлепнуть может. А из подгузника тянется длинная трубка до самого больничного пола – катетер. Когда его ставили, старик едва не лишился чувств: и боль и позор. Хотелось кричать от безысходности, от беспомощности, от того, что никак не мог себя защитить. Он махал на медсестру непослушной рукой, мычал, пытаясь оборонить хоть то последнее, что оставила для него болезнь – свое тело. Сейчас оно ему больше не принадлежит. Всему чему угодно: медсестрам, санитаркам, подгузнику, капельнице и катетеру, но только не ему. Старик тяжело вздохнул, к глазам подступили слезы, а раньше никогда не плакал. Если бы только Танечка была рядом, присела бы аккуратно на краешек кровати, провела бы теплой ладошкой по голове, прижалась как в детстве: «Папка, папочка, пойдем домой!» «Забери меня, доченька, моя перепелочка!» Ведь еще не старик, нет! Дома и стены лечат, дома все пойдет на лад! Вернется и здоровье и молодецкая выправка, только бы не здесь, где шатром висит дурнота.