Отца моего разорвали дикие звери, когда он к брату в соседнюю деревню пошёл. Но то не единственная беда была из постигших семью нашу бед.
Вроде и тигров в ближайшие годы в наших краях не замечали. Некоторые подумали на разбойников, что лютовали на торговом пути. Хотя путь тот далековато от нас пролегал. А отец старосты, как раз забрёдший в нашу деревню после очередного своего паломничества, хрипло кричал, сидя на окраине деревни, открывая страшный свой беззубый рот:
– Ракшасы! Ракшасы пришли за нами, есть наших младенцев и насиловать наших женщин, пить их молоко!
И женщины, кто кормил детей молоком, побледнели и осунулись, много-много плакали, заламывая руки и молясь всем богам: несчастные боялись за своих детей маленьких и, может даже, что и за себя.
Хотя мужчины, да и сам староста, говорили, что то брехня, и старец совсем выжил из ума, слоняясь по джунглям и горам в одиночестве.
Но отец мой к дяде моему пошёл, чтобы помощи попросить: заступиться за меня и мою сестру. Чтобы брат его удочерил меня и её или хотя бы мою младшую сестру или о том дальнюю родню, за городом жившую, упросил. Там-то нас не знают точно.
Здесь мне не видать жениха. И, боюсь, как бы сестрёнка моя не пострадала из-за меня.
А всё я виновата! Я! Я запятнала позором своё имя и имя моих драгоценных родителей!
***
Случилось то несчастье ещё шесть лет назад. Мне тогда было двенадцать, нет, почти тринадцать.
Мать меня послала за священной водой на реку. Потому что я старше, чем сестрёнка, и кувшин побольше донесу. А сестрёнка отправилась собирать коровий навоз, мешать его с сеном и на забор за домом лепить, а потом уже высохшие лепёшки собрать, да принести матери, печку растапливать. А мать штопала одежду отца, второе дхоти.
Мы с Ишой в лесу набрали плодов и выменяли плоды на кусок новой ткани у соседей. Матушка ещё тогда собиралась нарядить отца в новое и отправить приискивать мне жениха в соседних деревнях. Знамо же дело: если девочку замуж до четырнадцати не отдадут, то родители её в аду гореть будут. Все так говорят. И матери соседок наших так им говорили, когда выдавали замуж, а дочки плакали и не хотели уезжать в другую деревню.
Я тогда послушно взяла кувшин самый большой и к реке пошла. Мама, оглянувшись, просила кувшин другой взять, поменьше, а то как бы ни надорвалась я. Я знала, что от большого у меня потом руки будут болеть и плечо, но пошла. Надо привыкать к труду. На женщине хозяйство всё будет. Особенно, если меня в семью первой невесткой возьмут, старшей.
И пошла я с кувшином к реке. Одежда старая, но поверх длинной юбки и короткой блузы я вчера ещё обмотала новую дупатту. Шаль мне отец подарил, таинственно улыбаясь. Откуда взял, не ведаю. Но родители уже готовились искать мне жениха. Юбка была сиреневая, как и чхоли. А дупатта – ярко-оранжевая, расшитая маленькими зеркалами и серебряными нитками. Серебряными! Для меня! И, хотя ниток и узоров немного было, лишь по краям шали, я чувствовала себя роскошною женщиной, едва ли не царицей. Отец утверждал, что мастер, рисунок придумавший, бумагу с ним сжёг, чтобы ни у кого узор такой не повторился. Стал бы мастер так стараться для дочери земледельца? Наверное, просто отец меня хотел приободрить. А матушка мне в уши серьги новые вдела, золотые. И стеклянные яркие браслеты на руки, пару десятков. И ожерелье, из золота! Хотя и маленькое, тонкое, да всего один рубин был на нём, как капля кровавая. Правда, как царица я шла. Как невеста будущая. Красивая-красивая! Хотя и поскромнее, чем у дочек старосты. Но счастливая-счастливая. Я скоро стану взрослой. Даже странно.
Я шла, а ветер развевал мои густые волосы, чёрные-чёрные. Длинные. Волосами я заслуженно гордилась. И ветер этот делал жаркий день не таким уж страшным.
Но путь мой через рощу шёл, к реке.
И, замечтавшись, я споткнулась. Ногу я не проколола ничем. И не наступила на змею. Но лучше бы я и правда на змею наступила! Потому что треск драгоценной новой дупатты был страшным. Только-только в руки мне попала такая красивая вещь! А я… я порвала её!
В слезах побрела уже к берегу длинному. В слезах спускалась меж больших камней. Надо будет к соседке старой доброй сбегать. Вымолить нить у неё оранжевую или кусочек серебряной. Я для неё сама лепёшки для печи из навоза буду делать, много-много дней! Если нить мне даст – я постараюсь зашить рваный край и узора завиток вышить на нём. Только, боюсь, что заметят родители. Вот отец шаль принёс – я тогда думала, что маме – а матушка так долго ею любовалась, да гладила по ней рукой. Запомнит. Точно запомнит. Узнает.
И в тот день, в тот час я верила, что страшнее быть и не могло. Глупая была. Но тогда я не знала моего будущего.
– П-погоди! – голос окликнул меня из-за камня, когда уже подходила к воде.
Мужской голос, незнакомый.
Напугано оглянулась.
Он лежал на берегу, на краю песчаной полосы, прислонившись к одному из больших камней. Молодой мужчина, точно не местный. Дхоти из парчи, с золотой каймою вышитой. Безрукавка поверх смуглой-смуглой, загорелой груди. А поверх безрукавки странное украшение: из золотых монет и с тремя клыками разными на шнурках-подвесках. В одном ухе была крупная серьга золотая, как полумесяц. А во втором ухе серебряная, с подвесками из двух клыков. Волосы распущенные, густые, чуть ниже пояса. Но грязные, спутанные. И… и, кажется, что слипшиеся от высохшей крови. Как и на мече в ножнах, что он прятал за ногой, но они выглядывали. Ох, точно кровь! Но самым жутким были глаза незнакомца. Чёрные-чёрные, холодные и насмешливые. Будто меня окатили холодною водой из источника.