Серебряные птицы. Переливающееся серебро на серо-стальных крыльях. Длинный искрящийся вихрь из перьев и сотни голосов, перекликающихся между собой таинственной песней на неизвестном языке. Сотня песен, сливающихся в один водоворот, который скручивает воздух и серебро… серебро… серебро…
Уже вечер. Я медленно шагаю по берегу моря и подбираю выброшенных штормом рыбешек, морских звезд и медуз. Красное солнце, попеременно становящееся зеленым, грузно и нехотя опускается в только начавшее успокаиваться море. Уходящий грохот ветра напоминает заключительный акт какой-то грандиозной оперы. Я напряженно пытаюсь вспомнить какой именно, и в этот момент воздух высвечивается желтизной, и ветер начинает закручивать желтые вихри над серыми и в то же время оранжевыми волнами. Это зрелище никогда не оставляло меня равнодушным. Солнце перевалило теперь более на зеленую сторону, чем на красную, и небо соответственно схамелионилось с темно-синего на грязно-зеленое. Я присел на прибрежный валун, поднял камешек и запустил его в `дальнее` плавание. Раз… два… три… четыре… Я встал и пошел дальше, прежде чем камень утратил свои плавательные способности и с легким плеском скрылся в очередной волне. Иногда я заходила далеко от дома, и темнота накрывала берег настолько быстро, что я не успевала добежать до крыльца. Наваливалась непроглядная темень, и я, стоя в пяти шагах от дома, не могла разглядеть ни окон, ни тропинки, ни даже силуэта самого дома. Понимая, что на этот раз ночь обманула меня, я садилась на корточки и начинала кричать: `Папа!.. Па-паааа!..` Отец, смеясь, выходил с фонарем на крыльцо и спасал меня в очередной раз от `неминуемой голодной смерти`. Чем старше я становился, тем чаще такие вещи со мной происходили и не только такие… Старше – это понятие, в отношении меня, довольно растяжимое. Судя по рассказам отца, мне что-то около двадцати, а второму мне (о котором отец не знал, или знал, но молчал) было около пяти. При всем этом, моя личная интуиция подсказывает мне, что я на пару сот лет старше. Это сложно объяснить, потому как я даже сама себе не могу объяснить этого и еще много чего другого. Когда я сажусь и начинаю себя вспоминать `до рождения`, у меня начинает раскалываться голова, и предметы вокруг меня начинают совершенно сходить с ума, меняя все оттенки радуги. Поэтому я оставил все как есть и сказал себе: `Пусть будет, что будет`. Сказал – это тоже понятие относительное по отношению ко мне. Я не умею говорить в общепринятых понятиях. Когда я говорю, что кричу: `Папа!` – это означает, что я кричу: `А-а-а-и-и-и!`, и наоборот. Говорю я сам с собой, что тоже иногда затруднено быстрой сменой нескольких потоков мыслей с разных сторон. Отца я всегда понимала без труда, потому как со слухом у меня все в порядке, а вот речи я так и не выучился. Несколько звуков, которые я умею издавать (и при желании громче, чем полицейская машина, которая догоняет кого-либо, что я неоднократно видел по телевизору), сводятся к неконтролируемому потоку гласных. Отец, правда, всегда понимал что я хочу сказать каким-то интуитивным способом, который был известен только ему одному.
Сколько я себя знаю, мы всегда жили с ним в старом доме на берегу моря, которое на самом деле являлось частью океана, позарившегося в свое время на этот кусочек пустынной земли. Пустынной эта земля была отнюдь не из-за пустыни, а по причине гор, на которых ничего не росло, не водилось, не прыгало и не ползало, и которые подступали к самой воде, неизвестно где начинаясь, и являлись наилучшим средством защиты для нас обоих. Людей я не видел вообще, по крайней мере в последние лет десять, и жили мы довольно-таки спокойно.
Отец никогда ничего не объяснял о причинах столь скрытного проживания, о котором я догадался когда впервые увидел телевизор, и понял, что нас на этой планете `чуть` больше, чем я думал. Меня вообще это никогда не расстраивало. Я чувствовал мало симпатий к людям и поэтому не спрашивал его ни о чем. Мое доверие к отцу за все время ни разу не пошатнулось, и я во всем ему верил и знал, что он лучше знает что делать, как жить, где гулять и кого можно ловить и есть и кто может съесть тебя самого.
Он всегда знал что я думаю по тому или иному поводу, расспрашивая меня часами о разных пустяках, которым я не придавал особого значения, и мне всегда было смешно объяснять ему такие вещи как вода, огонь, горы, небо. Не то, чтобы он не знал что это такое на самом деле, а просто ему всегда было интересно что я думаю об этих вещах. Позднее я стал понимать его мотивы к познанию моих умозаключений. Но это было позднее, а сейчас мне было просто весело и я старательно рисовал разных рыб, пузыри воздуха, водоросли, тонущего человека, акул с острыми зубами и много всего подобного потому, что он меня просил объяснить мои чувственные ощущения от моря.
Выкручивая пальцы, делая умное лицо, я рассказывала о последнем, увиденном мною, фильме про подводную жизнь. Когда же была исписана целая стопка листов, изрисована половина очередного альбома и вконец устали руки, он вдруг остановил меня, по-своему открыто и весело засмеялся, встал и сказал, что на сегодня хватит и пора спать. И все также смеясь, пошел наверх, чтобы как всегда перед сном посидеть на веранде, выкурить сигарету и посмотреть на океан. Его часто смешило, когда я о чем-либо горячо `рассказывал` и размахивал руками и карандашом. Я никогда не обижался на него, ибо понимал, что в конечном счете на его месте я бы просто лопнул со смеху, глядя на такую ситуацию. Иногда мне очень хотелось узнать, о чем он думает, когда сидит там наверху. Может быть, он думает о том, что называется `жизнь`, хотя я так до конца и не понял значения этого слова, тем более не понял плакать ли или смеяться при этой штуке. Надо бы спросить его как-нибудь…