Первые выходили – бакулинские ткачи. Шершавой и шумной толпой выхлестнули они из корпусных коридоров на фабричный двор. И раскатился от стен и до стен по каменному простору ревучий гул.
У ворот, под стеной, оскалившись злобой, в строгой готовности вздрагивали астраханские казаки. На кучку железных обрезков, стружья, укомканной грязи выскочила хрупкая тощая фигурка рабочего. И вдруг зашуршало по рядам:
– Дунаев… Дунаев… Евлампий Дунаев…
Дунаев вскрикнул что-то и взмахнул повелительно над головой короткими руками. И было видно, как торопливо юркнула к затылку черная кепка, сползли в подмышки рукава рабочей блузы и ворот отскочил с крутого кадыка.
По восковому рябому лицу Дунаева проступили горячие пятна, черные глаза захлебнулись волнением, вспыхнули, как жало – впились в толпу. Остро прыгала короткая бородка, как клееные – трепетали черные усики. Он весь дрожал, словно птица в петле, а высоко вскинутая тонкая рука приказывала мужественно и властно:
– Товарищи, внимание!
И все, что гремело, стучало, кричало, визжало – вмиг встало. Вмиг – тишина. Только чеканным клекотом чмокнули по камням казацкие кони. Казаки ерзко шаркнули в седлах шершавыми штанами. Подались назад, хрустнули нагайками, но остались под стеной. Толпа могуче зевнула в казачью сторону, тяжело обернула к Дунаеву сухое решительное желтое лицо – и замолчала.
– Товарищи! Мы бросили работу, мы вышли на волю – зачем? Затем, чтобы крикнуть этим псам, – он дернул пальцем за каменный корпус, – крикнуть, что дальше так жить и работать нельзя! Верно али нет?
И казалось – подпрыгнул каменный двор от страшного вскрика толпы, а стены медленно, жутко покачнулись.
– Но не будет успеха, товарищи, – покрыл Дунаев утихавшие голоса, – не будет успеха, ежели мы в одиночку. Всем рабочим горькая жизнь одна – вместе с нами пойдут все фабрики, все заодно, – так али нет?
И снова крякнул в мгновенной встряске каменный двор. Охнула толпа, заволновалась тревожная, словно кто-то по рядам перебирал ее, как струны, – крепкими, цепкими пальцами.
Со стружьей кучки кратки были гневные речи.
С шипом кто-то шамкнул в толпе:
– Среди нас шпионы…
– Шпионы!.. Шпионы!.. Шпионы!..
Словно против шерсти пошарили зверя; взлохматилась, ощетинилась сердито толпа.
– Где шпионы? Взять шпионов в бока!
И кто-то выкрикнул резко и внятно:
– Шпионы метят спины мелом…
Тогда вмиг поверили все, что у шпионов – мел в руках, и тысячи глаз заскакали по соседским ладоням, шарили по саленым спинам, но не находили мела, не видели предательских спинных крестов.
– Про-во-ка-ция!
И так же быстро, уверенно побежало это новое:
– Провокация, провокация, провокация!..
– Товарищи, нет ничего; круглый обман. Торопись выходить за ворота!
И толпа снялась, как с якоря огромный пароход, – забила лопастями, заухала, расплескалась звонкими вскриками, выровняла путь и вперила в ворота прямой, неколебимый взор.
Тогда кони казацкие враз куснули удила – подались казаки в сторону, лава вылудила улицу.
И неслась густая темноблузая масса по недоуменному городу, обрастала, вырастала, с фабрики перехлестывала на фабрику, заливала корпуса, откатывалась прочь – окрепшая, освеженная, густая и черная, как волны в ветру.
Недоступны каменные стены вкруг корпусов; стиснуты плотно жадные челюсти железных ворот; пусты жандармские кобуры – готовы наганы в руках; отменно вооружены полицейские наряды; по городу свищут желтолампасные эскадроны астраханцев…
Ямы, заставы, капканы, засады – смерть, как горные тучи, низко повисла кругом.
Но широк и волен шумный бег масс – разжимаются перед ними пасти ворот, пропускают высокие стены, скрежещут, но молчат жандармы, мимо скачут разъезды казаков.
У Кампанских ворот враз не далось – тогда просочились с тыла, прорвались во двор и оттуда вместе уходили через главные ворота.
Кампанских вели двое – Федор Самойлов и Семен Балашов.
На городской площади, на главной – перед управой – собрались невиданным множеством и забили приуправские улицы, как патроны бекасинником.
Над толпой, на плечах у сильных, как малая рыбка на солнце, выплескалась вверх хрупкая фигура Евлампия Дунаева:
– Тш…ш…ш… Та…ава…рищи! Тихо!
Да, тихо: все тише… тише и – тихо! Остановилось.
Евлампий Дунаев пронзительно, гневно выпалил короткое слово:
– Товарищи! Фабрики побросали работы. Десятки тысяч голодных рабочих пришли сюда – вон, погляди!
И он над головой быстрым кругом перекинул руку.
– Мы предъявим фабрикантам требования и до тех пор не встанем на работу, пока требования наши не удовлетворят.
– Правильно! Верно, Евлампий!!
– Забастовку, товарищи, доведем до конца, – вскрикнул Дунаев, – до конца, до самой точки – али нет?
Тысячегрудым эхом гикнуло по площади согласье.
Дунаев сполз с плеч. Дунаеву первому поручил говорить партийный комитет. Комитет заседал накануне в лесу, ночью, – там и решили утром подымать забастовку. Теперь комитет большевиков на площади сомкнулся в центре, где выступал Евлампий, – одного за другим выпускал своих ораторов. Партийные ораторы перемежались рабочими, что стояли ближе: всяк говорил только одно, всяк своим гневом, словно расплавленным свинцом, оплескивал гигантскую дрожащую толпу.