* * *
Помню, как в послевоенном дворе мы, дети, искали «сверкащий камень». Да-да, именно сверкащий – так мы говорили. Это были небольшие кусочки то ли мрамора, то ли булыжника, мы находили их на улице, чиркали друг об друга и высекались искорки. Они сверкали в наших ладошках, не обжигая, и казалось, озаряли нас каким-то сказочным огнем. И вот так же я потихоньку-понемногу всю жизнь чиркаю мысленно прекрасные камешки, и искорки превращаются в стихи и рассказы. И ничего волшебнее для меня на свете нет.
– Митрофанова, покажи-ка грацию – в маленьком клубе, разместившемся в полуподвальном помещении дома с осыпающейся штукатуркой, где занимался наш танцевальный кружок, – командовал «балетмейстер». Он сам себя так обозначил. Он выделял эту Митрофанову за какую-то там плавность движений. И Митрофанова плыла лебедью под музыку, несущуюся с пластинки. Под эту музыку лучше бы было плясать Барыню или Цыганочку, какой там лебедь! Но Танька эта, дылда тощая, на цыпочки вставала, чтобы балетмейстеру угодить. Он был вообще-то хороший дядька, фронтовик. А до войны мечтал танцевать в Большом театре, а мечтать перестал, когда его ранило в ногу. И нога не сгибалась – какие уж тут танцы. Какие-какие? А вот такие – в клубе девчонок обучать. Он и слова балетные знал – батман, плие… После Митрофановой хвалил за гибкость рук Жаворонкову, за музыкальность Белову и так всех по очереди. А до меня эта очередь никак не доходила. Получалось, что я хуже всех. Я расстраивалась и, чуть не плача, просила: «А мне-то что продемонстрировать?» Балетмейстер ойкал, и, чтоб меня не обижать говорил – а ты, Лариса, покажи-ка нам настроение! И тут я пускалась в пляс – руки вместе, руки врозь, чечеточку путаную ногами, веревочку тоже – ножка за ножку. А лицом делала разные радостные гримасы, и все наши лебедушки моим настроением заражались, и учитель танцев радовался тоже.
Теперь я понимаю, что еще тогда, в далекие годы, я никаких надежд не подавала. Первая от хвоста. Но если нужно было настроение создать, то тут я пригождалась. И стало это для меня такой наукой: «Делай только то, за что тебя хвалят».
Бабушка с дедушкой мной гордились почему-то и объясняли всем, что я вундеркинд. У нас во дворе это слово замысловатое никто особенно не понимал. Но бабушка-то моя, Марьвасильна, в гимназии когда-то училась и знала много такого, чего никто, кроме нее, во всем дворе и слыхом не слыхивал. Вундеркинд, то есть я, как все дети, вставал при гостях на табуретку, складывал ручки на груди, глазки закатывал и декламировал «Однажды в студеную зимнюю пору». Причем при словах «был сильный мороз» так жмурился, что у всех, кто его, то есть меня, слушал, мороз этот просто шел по коже. Да, кстати, вундеркинду в ту пору было около трех лет.
А других талантов у меня не было совсем. И достигший школьного возраста вундеркинд оказался туповатым ребенком. И чем старше я становилась, тем непосильнее происходил процесс моего обучения. Ни одна наука мной не усваивалась. Я приводила в бешенство учителей, потому что им приходилось тратить на меня время, объясняя то, что все остальные уже давным-давно усвоили. Получать хотя бы тройки мне помогала наша сердобольная отличница Ритка, сидящая за первой партой. Она подсказывала мне громким шепотом правильные ответы и давала списывать контрольные. Учителя смотрели на это сквозь пальцы, потому что второгодники им были не нужны – РОНО требовал хорошую статистику. «На осень» я оставалась три раза – то по физике, то по химии, то по алгебре. Но все-таки я не была последним человеком в школе, потому что учеба учебой, но ведь бывали и утренники, а потом и вечера с танцами. И вот тут я – главная. «Рубала, покажи настроение» – и я показывала. Все свои умения – и стихи с выражением, и танцы – ножки веревочкой. Одним словом, целый концерт могла одна устроить. Даже учителям нравилось. «Если бы она так же училась… – сокрушались они вслух и сочувственно смотрели на мою маму: – «Куда ж дочка-то ваша после школы пойдет? Ах, в институт? Да туда таких не принимают. А-а-а, машинисткой устроится? – вот это правильно. Это ее потолок».
Конец ознакомительного фрагмента.