Сколько помню себя, я была «внучка Зины Глазовой», хотя бабушка эту фамилию сроду не носила. В девичестве она была Сорокина, в замужестве – Рудикова.
– Почему это ты – Глазова? – приставала я.
И то сказать, зрение у бабушки было такое, что телевизор она смотрела в перевернутый бинокль. Зрячими у нее были руки и ноги, а глаза почти что слепыми.
– Это наша уличная фамилия, – объясняла бабушка, – как люди прилепили, так и держится.
– А Глазовы-то почему? – не унималась я.
– То дедово прозвище – он такой же слепырь был, а как на улицу – окуляры надевал, для форсу. Вещь тогда редкая, приметная. Вот и прозвали Глазовым. Он – дед-то, деньжата имел. Дом наш – его руками ставлен, давно, еще при царе. Считай, пять поколений тут взошло.
Наш дом
Дом – крепкий пятистенок с высоким коньком и пятью окошками по фасаду основал в 1867 году на Улановой горе дед моей бабушки – зажиточный мещанин Сорокин.
С горы открывался вид на старинный купеческий городок в зеленой оправе садов, тихо глядевший с высокого берега Оки на пойменные заливные луга.
Улица, седлавшая гору, шла вдоль нашей калитки. Налево битый асфальт вел к колонке, куда по сто раз на дню мотались за водой все, кого ноги носили. Направо был магазин, где брали все, что не росло в огороде: молоко, макароны и кильку в томате.
Улица Фрунзе
– А Уланов, в честь которого наша гора, он знаешь, кто был? – продолжала бабушка. – Купец здешний. Богатый. Хоромы у него, кони… Дед мой против него бедняк был. Тоже все подводы да лошадок держал, царствие ему небесное, – бабушка мелко крестилась и, помянув прародителя, умолкала.
– И я, значит, Глазова?
– И ты. Ай не нравится? Нам еще повезло, – посмеивалась бабуля. – Вот на углу Селины живут, знаешь? А по-уличному они Жопкины. А наискосок от них – Пердюшкины, слыхала?
А то! Были такие на Улановой горе. Или вон соседи наши Лясины – огородами друг на друга смотрим; их тетя Дуся втихомолку наши вишни рвет. А я к ним за желудями лазаю, тоже тишком. Хотя Валька Лясина – подружка моя, могла бы и так желудей дать. Я всю жизнь думала, что она Лясина и есть. Но тут Валька в школу пошла, и вот те на – оказалась Авдеевой.
А Зина Глазова прожила дольше, чем надеялась. На девятом десятке Бог судил ей внезапно прозреть, после операции. Сидя далеко от родного дома, стены которого уже не могли ей помочь, она глядела в окошко и все спрашивала, видим ли мы ворону на березе. Какая ворона! Мы березу-то едва различали, она в двух кварталах от дома росла. А бабушка видела… Оправдала, стало быть, фамилию.
Бабушка Зинаида Ивановна в молодости
Качели
Прежде обширный двор наш был замощен булыжником. Потом камни сковырнули, двор разделили щелястым забором. Передняя его половина – пустая и солнечная заросла птичьей гречишкой. Против крыльца высился серебристый тополь, посаженный уже не бабушкиным, а моим дедом – Ваней. Под ним вековала лавочка с покатой спинкой, около нее полыхали расповсюдившиеся рыжие ноготки.
Если ввечеру забраться на лавку с ногами – далеко впереди рисовались в пыланьи заката порушенные главы монастыря и белая церква, откуда долетал к нам тающий гул колоколов. Справа ночами загадочно светилось заречье, сливая крупные дрожащие огни с предвечным мерцанием небес.
С другой стороны к тополю лепились мои качели. Если разлететься – ух! – в спину упруго толкали косматые лапы туй, росших у забора. Летать и петь я выучилась вместе, и каждый божий день оглашала дремлющую под солнцем округу. Излюбленных песен было две. Одна – про «вино Ваталия». Набрав воздуху и оттолкнувшись от земли сбитыми носами сандалий, я начинала: «Вино Ваталия, вино Ваталия что люблю-у…»
На крыльцо выходила бабушка:
– Ну, чего голосишь? Разве это подходяще для девочки?
Почему нельзя петь про вино? Пить его можно, а петь нельзя? (Это уж потом я подслушала, что песня не про вино, а про красивое имя «Виноваталия» – так взрослые пели…)
Но спорить с бабушкой – язык намозолишь, так что я просто начинала другую: «Ой, цветет калина в поле у ручья…»
Бабуля всплескивала руками:
– Воет, не зная, про что!
– «Полюбила па-арня на свою беду-у…» – вдохновенно выводила я, на лету пожимая плечами: а то я не знаю, что от мальчишек одни беды!
Качели, как и все во дворе, смастерил дед. Он был рукастый деревенский мужик – шофер и слесарь, и бабушка, выйдя за него, сделала конечно мезальянс, но ни разу о том не пожалела.
Бабушка и дедушка в молодые годы
Бочка
Дедова вотчина – дощатый сарай на заднем дворе, хранил все, что в дом не затащишь: токарный станок, облезлый велосипед, рыбацкий садок с удочками, доски, корзины и еще разное, про что дед говорил «мое добро», а бабушка – «всякая рухлядь».
В сарай бабуля ходила не дальше погребицы. В ее стылый мрак, прикрытый толстыми деревянными створками, вела железная лестница. Оттуда являлись на свет запотевшие банки с огурцами и компотом, свойская картошка, соленые грибки и варенье в белых бумажных чепцах, поверх жестяных крышек.
У входа сбоку висел шнурок, дернешь – в глубине вспыхнет лампочка. Бабушка ее не видела, но раз в темном месте положено зажечь свет, она зажигала. Слева над головой тянулись нары, где ждал холодов сенной запасец для кроликов. Сено шуршало и попискивало. Как-то раз бабушка потянула за шнурок, оказавшийся крысиным хвостом, и выдернула его возмущенную хозяйку. Кто громче орал и как они вдвоем не разметали сарай – дело темное. Деду было велено произвесть среди крыс разор и потраву. Он произвел, но бабуля сарай все равно не жаловала.