…И эта нежность
не мелькнет
на коже рябью,
и крик любви не растворится, густотел,
и не сольются в пониманьи
взгляды
от непрерывной страсти наших тел.
Там,
где небо подпирают небоскребы,
на стыке крыш,
где млеют небеса
в вышине,
я пару слов
наскреб бы
и о тебе бы
строчку написал.
Все выше,
выше
мыслью в облака
залез,
воображение впустив.
Я, как поэт ничтожный, облакал
все многозвездье Млечного Пути…
…твое тело
не будет
мною
познано,
как и мир,
отягощенный
прозами.
Последнее,
что
сделалось, –
столба
стихотворного
ненависть!..
Мир
построен
на формальностях и частниках,
в нем
места нет
таким,
как я, – несчастненьким.
Мысль
в ночи,
трассируя трассой,
летит – последний издуманный ком;
нерва
слетела
морщиной с гримасы,
не зная, в конце поплакать о ком.
Я распался
как личность
и как тело,
теперь
знаю:
ночь – болотистая жижа!
Рассудок
в ней
рейтузится то и дело,
милая, поверишь?
Я выжил!
Я выжил!!!
Неба перетрушенный квартал
остался без
единого блика,
а это-
до
был
сосланный со рта
гнев,
губы разодрал до крика.
Больно –
не удар
по телу,
пинком судьбы и по асфальту волоком,
больно
мне
тогда,
когда
душу съела
твоих волос
колючая проволока.
Моя голова –
мой пистолет –
мое безумие,
рот плюется пулями правд,
глаза перемножают зумами
тысячи страниц и глав.
Лжегении развернули нейросеть,
из ламп многоликих остров.
Их утро никогда не сможет росеть
по-человечески просто.
Город
миллионом
огней-запонок
ночь
застегнул –
и стало –
за полночь.
Сквозь
бег
фонарно-пунктирный
вперился глазами я в бельма квартирные.
Огрызком
загубленных
фраз и синонимов
в бреду
шагаю
трехлистной симфонией,
пишу и пишу
за полночь снова.
В блеске фонарном нежится Слово…
Скажу тебе честно,
не говорил никогда так,
в стихах и письмах слова нет правды,
любовь моя – всего лишь каракуль
на листах бесконечно тетрадных.
Кривым размазана почерком,
полетом мысли везде, как в небе птицы,
любовь моя всего лишь очерком
пропала на полях страницы.
Облака, как сумерки, серокрылы,
Сумерки – облак серый нарост,
на твоем лице слезой застыл я,
чувства лирический гость.
Кое-как кое-где появляюсь,
и тут же
удушен в глазном беспробудном разрезе,
для тебя я чернила черпал из лужи,
из лужи поэзии.
Бывало, писал, не дойдя до прощания,
чуть лезвие мысли потрогав,
писал спеша, как будто завещание,
ломая персты о картавый иероглиф.
Сегодня и завтра не увижу звезд я
в диодной россыпи ночных светил.
Хотелось сказать мне не сложно, не просто,
как сильно тебя любил…
Дни без отдыха бессонны напролет,
гнев, как знамя вражье, кровью залит.
Я пишу
пишу тебе,
и вот
строка моя обуглена печалью.
Сердце – любви полигон неземной,
немыслимо мало планет мне,
я связан,
я связан!
Лишь только с тобой
хвостами летящих комет вниз.
Я растворяюсь в веках, словно истина,
как сыгранная ложью невинность.
Я буду ангелом неболицым,
во снах лишь бы ты мне снилась.
Гримированный в город ночных могил,
спал между них, позабытый,
я спал под светилами всех светил,
целуя руками холодные плиты.
Писал на листьях осени загробной
любви заупокойные речи.
Писал не для того,
а чтобы
во всех строках тебя увековечить.
Толкаемый Вселенной пульсом,
тротуарными плитами вылит был,
градом немого сочувствия
тебя у безмолвия вымолил.
Оставил зловещему миру этому
ветви памяти тысячегрустные,
ты жива,
ты вся в моих куплетах,
я тебя посвятил искусству…
Вчера
закат
пурпуром пренебрег,
я лег,
накрывшись саваном простынь.
Прости же,
жизни огонек,прости,
последних искр в темневшем глазе
сразу
вдруг
не стало
там,
прости же
за печаль и гам,
воспетые в экстазе.
Глумное рифмы многострочье –
прочь,
все раньше, чем слагаемое ночью, –
прочь,
под светом хладозвездных окон –
это
нескончаемо-глубоко.
Сегодня
я
смертельно опечален,
бел как мел,
висков стальные наковальни отстучали, и теперь
ни звука…
Слышу стук я…
Кто там?
Смерть!
«Откройте дверь!» –
Мне голос сиплый.
«Шли б вы!» –
говорю я ей…
И тут,
и там
бежала жизнь,
я здесь, я здесь,
где окажись
спустя пройденную века четверть,
упало тело в блуда вертеп,
споткнувшись о закон глагола,
как правда, непристоен, гол он,
и вот он
я
в чужом стану,
уже покинувший страну,
хоть мысленно и неучтиво
облагороженный мотивом
бежать от инородных мыслей
средь тысяч букв и сотен чисел,
аршином взмыля каждый шаг,
мембраной легкого дыша,
одной-единственной дышавшей,
бежавшей
от всего,
кричавшей;
прокрикан небосвод до йоты
одной разжавшей связки нотой,
как жернов позвонка скрипевшей,
истребовав себя,
испевши,
летев,
упала где-то взаморь;
мой голос в пляске пальцев замер…
Весь мир
закатом
багровел,
пылая,
дулся
боговер,
и, выси щупая,
костер
на мили миль
в тоске простер.
Я не уйду,
и в сердца крипте
когда-нибудь
построчным скрипом
в послезаветном мире новом
воскресну я,
воскресну снова…
Обухом рифмы двенадцатисложным
ударил поэзию-дуру.
Дали
как за убийство – покуда можно
за цензуру.
Об этом
никто
никогда
не напишет
без опаски, без риска,
вот кто я,
вызволяющий поднебесье сибирское
из дебрей секвойи.
Миллионно пролистанный,
социально освистанный
за это –
слишком много истины
декабристой
в куплетах!
Последовали за мной
холодной зимой
два тяжких груза:
жена моя – муза
и рифма –
строкой…
Рельсовым набатом,
звуком вагонных колец
утекла безвозвратно,
конец…
Я полутень
и кто-то полу,
прибитый трехкубовым к полу,
варил на плахе краску дня я,