Клинок горящих слов распарывает тонкую пелену, отделяющую конечность от бесконечности, время от вечности. Слов не в нашем понимании, запирающим великое множество в узкие клетушки человеческого смысла, заставляющим утихнуть пульсацию самой жизни, а тех слов, что гремят на всю вселенную: «Да будет так!».
Он долго шел по пустыне. Только солнце, посох и эхо обрекающих слов сопровождали его. Его ум, глаза и уши перестали воспринимать красочные узоры, которыми люди пытаются уплотнить тонкий слой бытия, спасающий от тяжести божьего величия.
Когда на его пути попадались оазисы, он видел лишь тонкие струи серовато-голубого тумана и слышал тихий жалобный стон, умирающий уже при рождении.
Он не вспоминал, он почти забыл то время, когда он не шел. Да и во что превращается время, когда исчезает его предел? Во что превращается шаг, когда путь не будет закончен никогда?
Не будет конца. Но было начало, которое еще не исчезло, не растворилось в бесконечности. И его странствие в этом начале стало проклятием, затем, много времени спустя – данностью, а затем – благодатью.
Звонким колокольчиком было детство. Ровным полотном простиралась впереди спокойная жизнь, не сулящая ничего неожиданного, не короче и не длиннее, чем отмеряно рукой господа созданиям его. Но однажды поздним вечером встали на небе три голубых солнца. Угрожающий звук набата заставлял людей прятаться в домах, падать на землю, закрывать лица руками, дабы не отразились в зрачках в неурочный час взошедшие над землей немыслимые светила.
Он вжимался лицом в спасительную темноту жирной, терпко пахнущей пахотной земли. Но пробуждалось в душе желание оторвать лицо от надежной тверди и узреть голубой загадочный свет. И поддался он детскому искушению пренебречь запретами мудрых и заполучить непредназначенное ему.
И предстал перед его глазами в голубом свете трех солнц постамент о трех ступенях, на котором возвышалась женщина в черном непроницаемом одеянии. Вот поднялись тонкие руки, и пошел от земли серебряный свет, сливаясь с голубым, стирая все сущее, превращая понятное и незыблемое в расплывчатые, ускользающие тени.
Завороженно смотрел он на преображение тварного мира и сам растворялся, исчезал в серебряном свете земли и голубом свете трех солнц. Но из глубины угасающего «я» всплыла мысль о колдовстве, и пробудились страх, и жадная жажда жизни, и злоба погибающего зверя. И откуда-то взялся в руке тяжелый камень. И потекла красная река между серебряным и голубым. И полетел грустный стон со всех сторон. И пронзила его душу невыносимая скорбь. И схватился он за голову, и кричал, умоляя простить. И упал на землю, и грыз ее в муке, понимая, что не будет ему покоя уже никогда, ни на земле, ни на небе.
А потом, когда совсем изнемог он от отчаяния, пришло забытье. Раздался голос, и шел этот голос не только со всех сторон к нему, но словно бы одновременно рождался во всем его существе. Сказано было ему, что судьба его отныне – идти между смертью и бессмертием, между плотью и духом, поскольку сам он выбрал себе такую судьбу. Идти не останавливаясь, не зная счастья, не зная любви, не зная обычных человеческих радостей, но не зная и житейских скорбей. Придя в себя в бледном свете предрассветных сумерек, не задумываясь ни на миг, поднял он посох, что оказался лежащим возле его руки. Не оглядываясь, пошел. И будет идти он вечно.
Я долго шел по этому занесенному снегом городу, с пустынными улицами, с молчаливыми домами, за которыми – я чувствовал – теплилась робкая, бессильная, не ждущая радости жизнь, с темными окнами, в которых изредка лишь на мгновение появлялся и тут же исчезал красноватый огонек свечи. И безответно я пытался стучать в эти окна в напрасной надежде хоть ненадолго найти приют, пусть самый скромный, самый негостеприимный – лишь бы можно было приклонить голову, вытянуть уставшие ноги, отдохнуть во сне от щемящего уныния. И лишь бы не было вокруг этой холодной темноты, этого равнодушного снега.
Я не помню, совсем не помню, как я попал сюда! Мое прошлое оказалось вмещенным в несколько последних часов тоскливого блуждания по этому городу, не мертвому и не живому. В ту минуту, когда я стал осознавать себя, первым чувством был панический страх от непонимания того, кто я, откуда взялся и как очутился в огромном пустом гулком здании вокзала. Наверное, нечто подобное мог бы испытывать новорожденный, если бы не благой сон его сознания, которое лишь постепенно, под действием нового для него мира, начинает пробуждаться.
В ужасе я выскочил на безлюдный перрон. Кажется, давным-давно здесь не проходило ни одного поезда – такими глубокими и незыблемыми были сугробы, лежащие на путях. Я бросился обратно в здание, остановился, стараясь унять колотящееся от ужаса сердце. Вдруг почувствовал, что ужасно саднит левая рука. Закатал рукав свитера: на предплечье я обнаружил совсем недавно (кожа была еще воспаленной) сделанную татуировку с ничего не говорящей мне эмблемой – бледно-лиловый круг с голубым, направленном вверх, мечом.
Долгое время стоял я на ослабевших ногах, прислонившись к стене, не мигая, глядел на огромное слепое окно. Страх постепенно исчезал, на смену ему приходило тоскливое ощущение одиночества и неприкаянности, предчувствие долгой-долгой усталости. Не хотелось никуда идти и ничего делать. Но, мучительно превозмогая себя, заставляя себя двигаться, я наконец медленно-медленно вышел в город. Я уже не испытал удивления от того, что нет ни одной живой души вокруг: ни человека, ни собаки, ни даже крысы. Только ветер свистел, раскачивая погасшие фонари, да снег голубоватыми искорками блестел в свете луны. Тоскливо посмотрев на лежащие передо мной улицы, я отправился в бесконечный путь, не понимая ни причины, ни цели этого пути.