Свинцово-графитовые лучи освещали мерцанием комнату, затянутую серым воздухом влажной прохлады. Абрис свечи мерцал тонкими багровыми слоями и терялся в прозрачной холодности тающего воска. Последняя свеча догорала. Несомый ею свет испепелял самого себя в черноте обугленного фитиля и упирался в потолок едва различимой струйкой дыма.
Серая сумрачность утра подползла и окутала забвением остывающий обрубок свечи. Дым развеял ветер добравшийся, наконец, до последней своей жертвы. Свеча издала неслышный стон, и последняя капля жидкого воска застыла в своем стремлении достигнуть корня, мрачно упершегося в кровь. Кровь глянцевыми бликами отражала невесомые частицы света и колебалась, раскачивая на поверхности своей легкие восковые пластинки и дышала в ритме струн, пронизывающих бесконечность Вселенной с ее безостановочно обнажающимися просторами, пыльными и глубокими, обозначающими границы мира своим существованием.
Серебро звенело от стука капель. Осторожно присобранная драпировка, волнами струящаяся по спинке кресла и, стекая вниз, кромкой задевающая половицы, была насквозь пропитана влажными пятнами сандалового цвета. Тонкий шелк едва мерцал, пропуская сквозь себя первые рассветные лучи, и цветом своим напоминал тонкую бледно-розовую с алым полосу, что обозначается бликом на слоистом горизонте.
Шелк едва покрывал тонкой вуалью тело девушки, бессильно раскинувшей в стороны тонкие и бледные, задетые синими пятнами, руки. Два глубоких пореза спекались в кровяную жижу на ее запястьях, и мягко сочилась из них кровь, ниспадая прозрачно-рубиновым потоком в звенящие чаши.
Дориан легкими шагами пересек комнату и остановился у обмякшего тела, обескровленного и остывающего, и склонился над ним так, как склоняются люди у гроба. Взгляд его глаз был холоден, и он чувствовал, как по поверхности его матово темной радужки проскользнул холодок и она (прикосновение этой иллюзии было необъяснимо реальным) затянулась тонким слоем льда. Дориан глядел, не моргая, на губы девушки, едва разомкнутые в странно разочарованной полуулыбке, глядел на дымчатые веки, спавшие сосуды, лишенные всякой краски щеки, и вновь на губы, приобретшие оттенок фиалки. Он моргнул, и лед, обволакивающий его глаза, растаял и коснулся слезой его губ, но Дориан не почувствовал ни вкуса, ни влажного прикосновения. Устало и небрежно он провел рукой по волосам Клариссы, едва задевая пальцами остывшую кожу ее тонкого лица, и безжизненное тело окутала пелена ледяного огня. Волна эта схлынула мгновенно, и от прекраснейшего из созданий, способного существовать на земле, осталась лишь хрупкая статуя из пепла. Бросив на нее последний взгляд – скорее пустой, чем наполненный безразличием, – художник погрузил руку в этот холодный пепел, нарушая равновесие. Статуя рухнула, рассыпавшись по полу пятном графитовой пыли. Так умирали, как говорила когда-то Джина, альвы.
В последний раз кисть прикоснулась к сырому холсту, и, завершив работу, Дориан обратил взгляд к зеркалу. Бесконечная жестокость под бледным щитом пленительной оболочки всколыхнулась и отразилась в глубине его глаз, и границы миров дрогнули, откликаясь ненавистью на безразличие и болью на его молчащее сердце.
….
Дориан – его имя, вопреки ледяному прозрачному облику, звучало, как темное теплое прикосновение отходящего к небу сумрака, как последний дневной жар, всколыхнувшийся и отпрянувший от земли, возвращаясь в объятия ночи. Словно кто-то шептал – и голос его становился полумраком – Дориан.
Дориан – в обрамлении юности он был сама жизнь, кристалл, до поры не ограненный, застывший в бесформенном и магнетическом природном величии в ожидании своего мастера. Он – бесконечно светлая сущность, сравнимая с небом в самом глубоком и бледном его отрезке, непознаваемый и доступный лишь созерцанию призрак в вечном забвении и леденящем сне. Нежный голос его редко тревожил воздух, дыхание едва задевало мельчайшие частицы аромата его кожи. Шаги его были легкими, чуть слышными, и, когда он ступал по дорогам старинного города, под каменными сводами сырых улиц, они терялись в шепоте ветра. И тонкая фигура его пропадала, соединяясь в своей эфемерности с клубами тумана и тонула в клочьях сумерек, разорванных сиянием фонарей.
Мир раскрывался мерцающим куполом над его головой. Звезды казались ему доступными, словно, чтобы коснуться их жара, ему достаточно было протянуть руку. Протянуть руку ладонью вверх – и осколки небесных огней станут осыпаться вниз, опаляя его бледную кожу. Протянуть руку – и миры, скрытые за вечной темнотой времен, отворят перед ним свои двери.
Покорный судьбе и однажды покинувший дом, он предал забвению чувства, способные пробудить дрожь в его сердце, оставил за туманной полосой памяти своих братьев, чьи образы порой врывались в его сознание, но были столь расплывчаты, что едва ли он мог различить и узнать черты некогда дорогих ему лиц в призрачных контурах своих видений.
Его прежняя жизнь потеряла малейшее значение, словно все, что было с нею связано, вырвали из его сердца и втоптали в грязь, уничтожили, оставляя лишь отголоски прежней боли, не достающие до тех уголков души, где оставались чувствительные к прикосновениям вскрытые раны.