Идёт дождь. На чистом стекле в белой раме набухают беременные капли, рожают, сочатся, оставляя длинные влажные следы, мутное стекло оживает и шевелится.
Дождю рад. Рад, что тёплый халат.
Самое время работать, но ничего не пишу. Довольно посмотреть на «самое время работать» и «довольно посмотреть». Я вижу отсутствие вдохновения… Завершающим аккордом многоточие пошлости. Триумф победившей пошлости! Где, где победоносный император? Пусть внесут трофеи, туш прозвучал!
Хлопнуть дверью на улицу, стать в халате под дождь! Дрожать в холодной луже, в дурацких тряпичных, в жёлто-чёрных клетках тапочках, прилипших к коже.
Если бы никто не увидел, то вышел. Стоял бы под дождём.
Мокрая крыса на задних лапках!
Заснул бы на день.
Нет! Жалкий, в толпе, ору всем голосом: Слава дождю в его мерзости, слава его мерзости!
Титул.
Ору одно и тоже до хрипоты в горле, каждый раз громче и громче, пока сила не срывает голос. Окружающие осуждающе зашептали, понимающе забормотали, а я ящером ползу по грязной луже. Я шлёпаю пятипалой лапой по воде, вытягиваю горло к небу, кричу ненависть.
Дождь скотина.
Скотина дождь? Шум дождя – бурчание в животе коровы. Капли летят, – сыплются волоски со шкуры. Бредёт корова тучи, в ведро города из вымени стекает молоко.
Почему люди на улице? Куколки в пледах обязаны греться у батарей, обхватив ладонями горячие чашки, пить чай, а не гулять под дождём под зонтами.
Гулять под небом, под дождём, под зонтами, по городу, по улицам, по асфальту.
Меня вырвало на бумагу. После жирной пищи в желудке несварение, меня вырвало. Но как римский патриций не чувствую брезгливости. Напротив, вожу пальцем по жёлтой луже, выбирая вкусные кусочки.
Встал из-за стола, подумав, что не только рассказ, даже страницу написать не могу.
От окна вернулся к столу (чёрные ветви за прозрачным стеклом, оспинки высохших капель, – истлевший чешуйчатый доспех); здесь заполняет соты листа испражнениями чёрный червь.
Наполняет пустые соты листа жирный чёрный червь. Рука смахнула тварь. Она отлетела к жёлтой стене, отскочила, покатилась к исписанному наполовину листу, дрожа ребристым стволом на тёмно-красно-коричневом столе. Я отшвырнул её к стене; мерзко дребезжа, она накатывалась на лист, я бросил её в стену; она отскочила и легла, чертой перечеркнув строчки. Я наотмашь бросил правую ладонь к столу, ударил пальцы, но ручка, отскочив к стене, залегла, копьём острия касаясь жёлтых обоев, с синими укусами раздвоенного жала.
«Сдача Бреды». В полупоклоне, отступив ногой шаг, склоняется вельможа в камзоле, протягивает лист капитуляции. Реляция: «После непродолжительного штурма, не исчерпав всех возможностей обороны, крепость пала».
С угла стола на пол перенёс здание книг. Выдвинул широкий ящик, цвета ядра спелого каштана, вытянул толстые журналы, лёг на кровать и придавил ими живот. Голова покоится в седле подушки, затылок поддерживает бок письменного стола. Утром письменный стол представился продолжением головы. Я встал, и со мной поднялся письменный стол, гладкой крышкой высоким продолжением лба, выставив назад четыре длинные ножки. В столе, на отдельных листах и в журналах записано пережитое, часто до неузнаваемости оплавленное фантазией. Оплавленное фантазией хорошо. Ком из разноцветного стекла. День удачный для работы?
Две недели медленно, как после болезни, переписывал набело два рассказа. Откладываю готовые рассказы, чтобы забыть, прочитать заново, как чужие, и без жалости, как чужие, переправить, перепечатать вместе с мамой, вновь поправляя и уже прощаясь, совершая ритуал, после которого сдаю записанный труд в редакцию (не спешу сдавать рассказы в печать; меня кормят авторские деньги, и пока они есть, храню рассказы, словно вклады в банке, пытаясь застраховаться на близкое будущее и в случае получить страховку). Из-за этой работы нового не писал, лишь записывал мимолётности. Правка вчерне готовых рассказов литературный труд. Но здесь уже сложен скелет. При ремонте есть дом. Дом нужно отделать и окрасить. Совсем не то, что рыть котлован под фундамент и складывать кирпичную стену Градова.
Снимаю крышу дома. Твёрдая обложка под белый мрамор с тонкими сиреневыми и розовыми прожилками. Бунин расписался по воле издателя золотым росчерком.
«В три дня Ян написал полностью первую часть «Деревни». Всегда казалось чем-то пошлым это «Ян» его жены. Он такой же Ян, как я Мордухай. Первая часть это 47 страниц текста. В день по 15 страниц.
Ничего удивительного. Такого текста можно и 50 страниц в день написать.
Вру.
Он отбирал «типичное», думал, вспоминал, пытался «соответствовать». 15 станиц даже такого текста много. Слишком много для меня. Я уже два дня только пытаюсь писать. Когда доделывал рассказы, к листам крепил доски строк, прибивал последние гвозди точек, крепил вывеску, проверял ордера жильцов на вселение, рассказ не давал покоя. Вечным жильцом поселился в городе мыслей, наводнением заливал страницы, затоплял синими ручьями набросков, я говорил Лене, как легко напишу рассказ. И ничего не пишу! И в голове вновь живёт страшная мысль: «Я больше не смогу писать. Желание отделывать рассказы было знаком неизбежного фиаско».