Я хотел сжечь это место к чертям собачьим, но, оказывается, никакая ненависть к богам не дает мне такого права.
Это я понял сразу, заметив спешащего ко мне священника. Он даже рта не успел раскрыть, но по виду его раздувающихся ноздрей стало ясно, что факел придется потушить.
Досадно на самом деле. И ужасно несправедливо. Я всего лишь хотел поставить эффектную точку в посещениях святилища этой злобной стервы Инари[1]. Ладно-ладно, может, и не злобной. Но когда могущественная женщина, какой-то своей конечностью причастная к моему существованию, за пять лет ни разу не ответила на мои вежливые вопросы (крики, вопли, ругательства – я очень старался, даже пару раз сорвал голос!), логично, что у меня вырос зуб на нее.
И я бы, наверное, смог объяснить всю глубину несправедливости этому бедному священнику, но, посмотрев в его выпученные глаза, плюнул да бросил факел. Старичок с облегчением отер пот со лба и укоризненно цокнул языком. Я лишь пожал плечами – обычное дело! – и устало опустился на землю. Хотел было трубку раскурить, но передумал: в своих мечтах я курил исключительно с видом на стены и тории[2], объятые рыжим огнем.
Таким же рыжим, как лживые глазища Рэйкен.
Я глубоко вздохнул.
Мой друг Ючи говорил, что я оправлюсь от потери сразу же, как только приму, что моя любовь к этой женщине была вовсе не любовью, а губительной одержимостью, которую она же мне и внушила. Чувства, которым я противился, которые буквально сжирали меня изнутри, – оказывается, на самом деле их не существовало… Вот так просто. Наверное, я и вправду баран или глупый хого[3], как окрестила меня моя ненаглядная лгунья, потому что за пять лет так и не принял этой правды. Признать, что меня водили вокруг пальца? Нет уж! Лучше сдохнуть от неразделенной любви, пусть даже несуществующей.
Баран. Сомнений нет.
Прищурившись, я уставился на бедного священника, кружащего у главной лестницы храма в жалких попытках казаться занятым делом. Я беспощадно сверлил его взглядом, пока он не сдался и не посмотрел на меня в ответ.
– Вы помните ее? Помните, как я пришел за ней?
Священник нахмурился. Хотел притвориться, что безуспешно роется в памяти, но я сердито поджал губы и замотал головой:
– Нет. Даже не думайте прикидываться. Я-то вас помню. Так уж вышло, что с некоторых пор память у меня слишком хорошая.
Священник обреченно вздохнул и засеменил в мою сторону. Немного постояв рядом и не дождавшись никакой реакции, он сел возле меня на землю и уставился на храм.
– Помню, господин.
– Вот скажи, зачем вы отдали ее мне? Неужели ради денег?
Он посмотрел на меня как на самую пропащую душу, и столько в его взгляде было жалости, что я впервые за много лет стал сам себе по-настоящему противен. Заерзав на месте, я почесал подбородок. Весь в жесткой щетине. Надо бы побриться, в конце концов.
– Прежний служитель святилища, достопочтенный Исумаки Камамото, питал слабость к отвергнутым. Он был уверен, что сама богиня Инари послала вас.
Я презрительно фыркнул, борясь с желанием выложить бедолаге правду, но побоялся, что его вера не выдержит такого испытания.
– У вашей несравненной богини своеобразное чувство юмора, – прошипел я.
– У богини безграничное сердце, способное сострадать всем своим созданиям. Даже… – Священник стыдливо потупил взгляд, – самым недостойным из них.
Каков черт.
Недостойным!
Сам ты… Постойте… Это он обо мне или о Рэйкен?
Я был готов разразиться язвительной тирадой, но в последний момент прикусил язык. Когда я успел стать таким циничным? Проведя почти всю жизнь в тоске по утраченной семье, подавляя в себе чувство несправедливости от того, что взвалил на меня умерший брат, я никогда не позволял себе озлобиться. Но потеря Рэйкен превратила меня в существо, отвергающее все живое и прекрасное. В последние дни, проведенные с ней, я с ужасом представлял, как вернусь в поместье Сугаши одиноким, без племянников, о которых заботился всю сознательную жизнь, без друга, который хоть и нагло использовал мое доверие, но все же был рядом в самые тяжелые минуты. Я думал, что все преодолею, лишь бы близкие были со мной. Но сейчас, спустя пять лет, намеренно затворялся от всех. В гордом одиночестве ел себя изнутри большими ложками и даже не давился.