***
Только рухнув на лавку в замковой кухне, я поняла, как же устала за этот сумасшедший день. Тетушка Лизетт, жена баронского управляющего и полноправная хозяйка в замковой кухне, самолично поставила передо мной прикрытую ломтем хлеба миску, вокруг устроились обе поварихи, девчонки-посудомойки, все свободные служанки, и даже старуха Инора, кормилица его милости, приковыляла из своего угла – послушать.
Рэнси не сменял меня на Анегарда, лежал у ног и шумно глодал мосол, и женщины почему-то ничуть не удивлялись, что пес из господской своры признает хозяйкой лекаркину внучку. Хотя чему удивляться, псари-то, небось, в тот же день одного щенка недосчитались и Анегарда о нем спросили, так что слушок о подарке мог уже и разойтись, и перестать быть новостью.
Я хлебала густую мясную похлебку и рассказывала, тетушка Лизетт качала головой, служанки ахали, и все это было восхитительно безопасно. Так безопасно, что меня аж потрухивать начало – теперь, когда бояться стало нечего, когда с непонятным бродягой разбираются его милость и молодой барон, а тьма вместе с ночными страхами осталась за крепкими запорами, у меня кончились силы. Словно весь тот страх, который я отгоняла днем, навалился разом. Даже слезы на глаза навернулись.
– Выпей-ка, девонька, – невесть откуда в руках тетушки Лизетт возник стаканчик.
– Это что? – растерялась я. – Бражка, что ли? Не, я не это… не надо, не буду я!
– Пей-пей, – прошамкала Инора. – Глотнешь, да спать ложись, а утром будешь как ягодка свежая, наливная да румяная. А то вона, бледная вся, дрожишь да плачешь, ровно сама с тою нежитью встретилась!
Я взяла стаканчик. Руки и впрямь дрожали. Пить не хотелось, не люблю я брагу; но вспомнилось вдруг – почти так же, как мне сейчас Инора, бабушка говорила рыдающей Джильде: «Выпей да спать ложись, а утром все иначе покажется»…
– А что нежить? – спросила я.
– Да сидит, по всему видать, на Ореховом, – ответила Лизетт. – Давеча хотели стадо на ту сторону перегнать – не пошли коровы-то, забились. Косарей пришлось налаживать. А косари тоже боятся: третьего дня шорникова дочка пропала, по ягоды пошла и не вернулась. Неладно в лесу, и маг не помог. Одна надежда, что молодой господин в городе чего умного узнал. Видели ведь, не один приехал? Говорят, этот, как его, Эннис, хоть только из учеников, кое в чем посильней мэтра Куржа будет. Да ты пей, девонька. Быстро пей, не думай, чего над ней думать, над гадостью этой.
Я зажмурилась и хлебнула добрый глоток. Брагу в бароновом замке гнали крепкую, даже покрепче, чем у нашего Колина. Шибануло в нос, обожгло рот и горло, а потом стало вдруг тепло, навалился сон, и вся нежить, сколько ни есть ее на свете, показалась не стоящей не то что страха, а даже памяти. Я подтерла миску корочкой, дожевала – лениво, почти через силу.
– Вот и умница, – сказала где-то рядом тетушка Лизетт. – Пойдем, девонька, спать… Уложу тебя в Динушкиной каморе, а Динуша с бабушкой поспит.
Динуша, внучка старой Иноры, согласно закивала. В ее каморке мне приходилось уже ночевать. Там было хорошо, тепло: Динушкин уголок помещался как раз между печкой и хлебной кладовой; от кухни его отделяла толстая полосатая занавеска, утро отмечали сонные голоса служанок и запах разгорающихся дров, и воду на умывание можно было брать не из колодца на дворе, а здесь же, в бочке. Это сейчас, летом, все равно, а зимой – очень даже кстати!
Юбку я скинула сама и даже мимо подушки головой не промахнулась, но укрывал меня уже кто-то другой. Лизетт, наверное… Я засыпала, в кухне шушукались служанки, за стенкой шумно ужинали стражники, и Рольф с ними – его, верно, тоже раскрутили на рассказ – а в окно стучала тьма, но я совсем ее не боялась.
Стремительной тенью я летела над залитой лунным светом тропой. Страха не было, только слегка разбавленное тревогой любопытство. «Запоминай дорогу», – бубнил над ухом смутно знакомый голос; я оглянулась, никого не увидела, зато заметила, что меня тут тоже вообще-то нет. Ни рук, ни ног, ни собственно ушей!
Тут я вспомнила, что сплю, рассмеялась и полетела дальше. На всякий случай запоминая дорогу.
Светлый березняк с земляничными полянами, с мягкой травой. Сюда ходят по ягоды детишки замковой обслуги, здесь набирают грибов – бочками, и господам и челяди хватает. В лунном свете он весь – сверкающее серебро на серебре черненом, чертог, достойный Звездной девы.
Старая вырубка, заросшая кипреем, печальная, словно пеплом подернутая.
Обширный малинник.
Елки с осинами, места мокрые, буреломные, волчьи.
Густой, почти непролазный орешник по склонам прячущего ручей неглубокого овражка.
Мост – крепкий, слаженный на века прадедом его милости Эстегарда. За мостом тропа делится на две. Одна ведет вдоль ручья к реке, к рыболовным угодьям. Вторая – в нашу деревню и дальше, к мельнице. Но меня потянуло от натоптанных людьми путей прочь.
Я летела над ручьем, и черная тень скользила по серебру воды, и лунный свет будоражил кровь. Наверное, было в этом что-то от любви – а верней, от страсти. Острая хмельная радость, восторг, сила и власть, и упоение, и тень печали, потому что все в этом мире в срок или до срока, добром или худом, но заканчивается…