– Не смотри! – шикнула Ларочка и ринулась вперед, резко выпрямив спину. Маленькая, тонкая, стремительная – она хотела выглядеть уверенной и гордой, но несмотря на строгую косынку и недавно где-то раздобытый новый плащ больше всего походила на деловитого воробья. Ведро воды, которое она тащила, вцепившись обеими ладонями в деревяшку ручки, казалось на фоне Ларочки громадным. Женька – даром что младший брат – нес два точно таких же, но в его руках они смотрелись нормально.
Брат с сестрой как раз начинали нелегкий путь домой от колодца на Журавлевке. Женька ускорился следом за Ларочкой, но, разумеется, не выдержал и обернулся туда, куда было сказано не смотреть. У обожженного клена, картинно облокотившись спиной на безжизненный ствол, стояла укутанная тысячью разноцветных тряпок странная женщина. Одной рукой она сжимала закрывающий лицо веер, другой – поправляла резинку на чулке, как бы невзначай обнажив ослепительно белое бедро.
– Кто это? – стараясь скрыть волнение, прошептал Женька.
– Повія! – Несмотря на все пережитое, Ларочка так и не научилась употреблять грубые слова. Зато презрения в ее интонации было более чем достаточно. – Немцев за деньги по публичным домам развлекать больше не требуется, так они на улицах к красноармейцам цепляться вздумали! В центре истребительные батальоны их гоняют, а тут – сам видишь.
Женька таких тонкостей городской жизни еще не знал, потому что вернулся в Харьков всего два дня назад. До войны подобные гражданки в городе не водились (Женьке в 41-м уже целых четырнадцать лет было, если б водились, запомнил бы обязательно!), во время эвакуации в детдоме ни о чем таком никто слыхом не слыхивал, а потом, когда в марте Женька с сестрой перебрался в освобожденный Харьков и попал прямиком под фашистов, пришлось спешно ретироваться в село к родичам. Там, конечно, бывало всякое. Но в яркие тряпки якшающиеся с немчурой селянки не рядились и веерами отродясь не обмахивались. Когда односельчане плюют тебе вслед, а окрестная пацанва закидывает камнями, голые ноги особо не подемонстрируешь. Даже когда немецкий офицер застрелил тетю Клаву за то, что назвала «немецкой подстилкой» приехавшую с ним харьковчанку, селяне продолжили, как это называлось, «учить бойкотом бесстыжих немецких овчарок». А горожане, видать, давали слабину, раз тут подобные личности чувствовали себя вольготно. И ведь надо же – такая черная душа и такие белые ноги… Женька невольно потер локтем карман, в котором хранил личные сбережения.
– Даже не думай! – рассекретила брата Ларочка. – Если мать не убьет, то от какой-нибудь стыдной болезни помрешь сразу! Совсем, смотрю, распустился ты там у бабушки Зои…
– Понял. Не думаю, не смотрю, – покладисто отрапортовал Женька и тут же решил передохнуть, опустив оба ведра с водой на землю. Бросив взгляд из-под локтя, он увидел, как странная гражданка убрала веер. Под бантом попугайской шляпы оказалось красное, воспаленное лицо безумной старухи.
– Пойдем уже, горюшко луковое, – тихо позвала его сестра.
Вообще-то Женька старался Ларочке не перечить. Не от послушания, а чтобы не огорчать. Сестра, хоть и была старше всего на четыре года и в детстве братом почти не интересовалась, в самое сложное время сумела заменить в семье и мать, и отца. Когда Женька с Ларочкой остались одни в голодном, сотрясающемся от вражеских авианалетов Харькове, сестра проявила чудеса стойкости. Бабушка к тому времени уже несколько месяцев как умерла. Женькин папа Яков уже был на фронте. А тут и маму – знали ведь, что она врач, и притом хороший – тоже отправили на войну. Сестра не растерялась: ходила с Женькой по окрестным деревням на менку, чтобы хоть как-то прокормиться; устроилась санитаркой в госпиталь, чтобы иметь право на эвакуацию. А когда дело дошло до отъезда, узнала, какие надо пороги обивать, чтобы добиться разрешения увезти брата с собой. В Нижнем Тагиле, правда, жить Женьке пришлось в детдоме, но Ларочка брата не забывала – навещала, подкармливала, подбадривала-расспрашивала… Один раз ей даже довелось спать на улице: вырвалась к Женьке после тяжелой смены в госпитале слишком поздно и вернулась в свое переполненное людьми и холодом общежитие уже после десяти. А после десяти – не пускали. Женька, кстати, на Ларочкиных визитах совсем не настаивал, ведь взрослый уже. На вопросы отмалчивался или отвечал, что живет хорошо – зачем зря сестре нервы портить. Но она и сама все понимала: всякую свободную минуту тратила на поход в детский дом, а с каждого куска хлеба откладывала немножко для брата.