Горнист протрубил подъем, и младшие послушно пробудились, постелили постели, вычистили зубы и побрели на утреннюю зарядку, понуро опустив головы, но старшие, которые тоже хорошо слышали горн, продолжали лежать в своих кроватях. Их было две группы: двадцать мальчиков-подростков и двадцать девочек-подростков. И они были не просто старше младших, но самыми старшими в лагере. Им исполнилось по четырнадцать – пятнадцать лет, и по возрасту они уже не могли быть пионерами. Два их корпуса, два деревянных строения барачного типа, один – для мальчиков, другой – для девочек, были разнесены на противоположные окраины лагеря, чтобы исключить нежелательные сообщения в ночное время, и между ними селился весь лагерь. Старшие девочки выглядели взрослыми, за пределами лагеря их называли девушками, обращались к ним на «вы», у них были под кофточками бюстгальтеры, на ногах капроновые чулки, туфли на каблуках, и на них поглядывали мужчины; старшие мальчики были долговязы, худы, некоторые маленького, детского роста, голоса у них ломались, и поэтому именно они ежедневно отвоевывали у руководства лагеря свое исключительное положение быть самыми старшими упрямым неподчинением лагерному распорядку.
И в это августовское утро все двадцать продолжали нежиться в кроватях, хотя после того, как десятилетний герой, вознеся к солнцу серебряную трубу, возвестил подъем, прошло не менее четверти часа. Они продолжали лежать и ждали, когда в их корпус ворвется разъяренная пионервожатая и начнет стаскивать с них одеяла. Ей было двадцать пять лет. Она была хороша собою, хотя и очень сурова по отношению к ним, – могла донести начальнику лагеря о любой их провинности. И все-таки то, что она была хороша собою и то, что ей было двадцать пять лет, значило для них больше, чем то, что она была сурова. Но если утреннюю зарядку им пропускать удавалось, то на подъем государственного флага, когда на центральной площади выстраивали в четыре шеренги весь лагерь, не явиться было нельзя. И все их попытки отвоевать свободу в отношении флага кончались неудачами.
– Вера! – крикнули от входа.
Подростки натянули одеяла на головы. В наступившей тишине им хорошо были слышны стремительные шаги, которыми молодая женщина вошла в корпус.
– Этих подъем не касается! – громко сказала она.
– Совсем не касается! – пискнул кто-то, но так быстро, что нельзя было разобрать откуда голос.
– Отлично! – промолвила она. – За что боролись, на то и напоролись!
И ринулась по проходу между кроватями, срывая с лежавших одеяла.
Возле кровати Понизовского ей пришлось задержаться. Тот крепко вцепился в край своего одеяла обеими руками, и она никак не могла вырвать одеяло из его пальцев.
– Я голый! Вера Станиславна, я голый! – вопил Понизовский.
Наконец, вместе с одеялом, которое озорник внезапно отпустил, она отшатнулась назад, едва устояв на ногах.
В трусах и майке Понизовский сел в постели.
– А если бы я был голый? – сказал он, загадочно улыбаясь. – Что бы тогда?
Тяжело дыша, женщина шла к выходу.
– Нет, Вера Станиславна, – не унимался он, – если бы я был голый?
Вера резко обернулась. Глаза ее гневно сверкали.
– Если бы ты был голый, я бы тебя выдрала ремнем по голой заднице! И вот что, – обратилась она сразу ко всем, – Меньшенин сказал: не выйдут на подъем флага, танцев сегодня не будет!
И, хлопнув дверью, исчезла.
Понизовский болезненно моргал ресницами.
Было видно: ему хочется заплакать.
– Сука! – наконец произнес он вздрагивающим голосом. – Кулак, наверное, всю ночь провалялся под «москвичом» и не поставил ей палку. Вот и злая, как ведьма.
Весь корпус, дотоле затаенно наблюдавший за ними, взорвался хохотом.