День начинается всегда одинаково тяжело. Утро надвигается раньше, чем хотелось бы и моглось. Оно хмурит свои сизые брови и заглядывает в мою бородатую физиономию настороженно и недовольно. Я жмурюсь, претворяясь, будто не замечаю его суровой строгости, но оно, тем не менее, смотрит, смотрит своим недоверчивым немигающим взглядом, и вдруг бьет острым лучом меня прямо в лоб.
Как-то мой отец, решившись, наконец, что-то предпринять во имя собственной карьеры, окончательного загубил ее столь же неожиданным ударом в лоб. Мама называла его карьеру «хромым лилипутом». Она не объясняла почему, но, по-моему, слишком зло. О чем это я? Ах, да! Удар в лоб!
Так вот, отец зазвал к нам в дом на обед полковника, какого-то там мелкого кадрового идола, и, перевозбудившись от присутствия столь влиятельной персоны за нашим скромным капитанским столом, неосторожно откупорил бутылку с «Советским» шампанским, вследствие чего жесткая пластмассовая пробка стремительно и громко щелкнула полковника по лысому черепу, как по пустой картонной коробке. А темпераментная бурная пена залила его изумленное лицо, давно уже обесформленное чрезмерным употреблением спиртного, куда менее благородного, чем злополучное папино шампанское. Мама не сдержалась и, ойкнув, захохотала, замахала руками и стала растирать обильные, почти счастливые, слезы по щекам.
Через год папа ушел в отставку в том же скромном чине. «Советское» шампанское ненавидел всеми фибрами своей капитанской души, до самой смерти. Но маму за ту ее бестактность никогда не упрекал. На поминки по отцу пришел тот же полковник, к тому времени, отставник, и пил за тем же столом водку и «Советское» шампанское, когда все уже окончательно забыли, зачем собрались в нашем унылом осиротевшем доме. И даже стали горланить песни об удалом казаке, про калину с малиной и еще черт знает про что. Шампанское, между прочим, полковник и принес. На поминки-то! И к маме прилипал томным взглядом, полным приторной патоки и пряной корицы. «Ах, вдовушка, как прелестно вы смеялись и слезки утирали! Желаете увидеть, как пробка расплющится о мой лоб еще раз? Только намекните, хохотушка вы моя, и я мигом, мигом.… Хоть до смерти!» Мама, может быть, и пожелала бы, но только ее, по-моему, останавливала цена этого застольного конфуза – быть обязанной отставному полковнику, который вряд ли скончается от повторного удара белой пластмассовой пробки в его оловянный лоб…
…Моему утру тоже приходится нелегко: оно старательно отыскивает меня по всему большому городу, заглядывая в запыленные оконца подвалов, в слуховые окна чердаков, под кусты в городских парках и в ржавые, будто брошенные старики, троллейбусы в отстойниках на окраине города. Но оно всегда меня находит и всегда при этом хмурится.
Первой просыпается жажда, чуть раньше голода. Она опаляет меня изнутри, высушивает губы, язык и даже мои бесцветные глаза. «Пергаментом хмурого утра», называл эту мучительную сухость тела и души один мой товарищ по ранним пробуждениям.
Но главное в моем утреннем кошмаре все же ощущение, с лихвой компенсирующее все другие неудобства – дух беспредельной свободы. Ведь оборотная сторона свободы – неволя, источается как раз не из этого, а очень даже от противного: с согретой за ночь постели, с бодрящего утреннего душа, с сухой зубной щетки, с утренних новостей, с завтрака неизменной яичницей с беконом со стакана апельсинового сока и чашкой черного кофе со сливками (очень вкусно!), а, может быть даже, еще и с мягкой булочкой или с воздушным круасаном. Заканчивается это развращающее душу и тело утро бряцаньем ключей в замке двери собственной квартиры, мещанской юдоли печали и омертвляющей неги.
Вот это и есть истинная неволя. Это и есть тот самый строгий режим, неумолимый устав цивилизации, внесудебный приговор без временных ограничений и амнистий. А режим – есть не что иное, как жестокая прививка условных рефлексов. Он – цепь, на которой сидит изнеженный человеческий организм. Он – слюнявая фистула в нашем рыхлом слабеющем теле.
А вот вы попробуйте заснуть в сыром подвале под писк крыс и возню мышей! Положите под голову свой немытый кулак или свернутый вдвое засаленный пиджачок с оборванной подкладкой. Тело само примет естественную для себя позу «эмбриона», и сон придавит вас, как бетонная плита: не успеете сообразить, что к чему, как померкнет ваше не перегруженное пустыми, надуманными заботами цивилизованного мира сознание.
И пробуждение… Черт его побери, это пробуждение с его «сушняком»! … Крысы уже не пищат и не стучат лапками с острыми коготками во мраке, мыши угомонились и трусливо притихли до вечерних сумерек, откуда-то подло задувает, побаливает что-то под черепной коробкой, будто кровоточащая язва… Словом, тебя оборачивает своим шершавым пергаментом всегда хмурое утро. Скрип и шелест внутри тебя, как вилкой по фаянсовой тарелке! И то ведь не кости твои скрипят, не затекшие мышцы, то поскрипывает пергамент, на котором кто-то необъятный, всесильный и неизмеримо жестокий начертал твою судьбу, да еще твоей же жидкой кровушкой. То устав твоей свободы! Ее промежуточная цена, пока, правда, еще не конечная.