В конце главной улицы города, у выхода её в поле, к монастырскому кладбищу, – одноэтажный, в пять окон, дом, похожий на сарай. Он обшит тёсом и когда-то давно был выкрашен рыжей краской, но её смыли многие дожди, выжгло солнце, в дряхлое дерево глубоко въелась долголетняя пыль и окрасила его в свой, пепельно-грязный цвет. Но кое-где на коже дома ещё остались ржавые пятна, похожие на кровоподтёки после ударов. Очень старый дом. Он уже запрокинулся во двор, и тусклые стёкла окон его как будто хотят взглянуть в даль неба, точно им надоело смотреть на железную решётку ворот кладбища и на кресты над могилами за решёткой.
Фасад дома украшают четыре проржавевших вывески. Одна извещает: «Сей дом вдовы титулярного советника Анны Репьевой», на другой сказано, что дом «Свободен от постоя», – хотя размещение солдат в жилищах обывателей давным-давно не практикуется, – третья говорит, что дом «Застрахован в обществе «Саламандра», а общество это – «прогорело» лет тридцать тому назад. Четвёртая вывеска – побольше, свежее, ядовито зелёная, на ней изображён чёрный двуглавый орёл, и его дугою окружают чёрные слова:
«Канцелярия земского начальника первого участка Мямлинского уезда».
Летом земский начальник живёт в селе Савелове, вёрст за десять от города, и приезжает «править суд» по пятницам, часов в десять утра. Крестьяне обычно собираются на судбище рано утром и в хорошую погоду сидят под окнами канцелярии, на истоптанной кирпичной панели, а в дождь – жмутся на дворе; двор – большой, пустой, зарос крапивой, лопухом; от соседнего двора его отделяет полуразрушенный сарай, посредине двора – колодезь и старая, корявая ветла. Из бурьяна торчат обгоревшие пеньки и куча кирпича – остаток печки. Иногда земского ждут час, и два, и пять.
Жарко. В городе пахнет, точно на чердаке, – гретой пылью и птичьим помётом. Тихо. Дети – в школах, женщины – в кухнях, в огородах, мужчины – на службе, на работе. Под окнами канцелярии, потея, вздыхая, почёсываясь, сидят и лежат серые, тёмные бородатые люди, иные дремлют, кое-кто – спит, всхрапывая, посвистывая. Медленно плетётся разноголосый, негромкий говорок, но, слушая его издали, кажется, что это говорит всё время один и тот же человек.
– Не едет.
– Гляди – опять не будет.
– Наши дни для него – без цены.
– Дурят господа над нами.
– Этот ещё ничего!
– Н-да. Мягкой.
– Орёл.
– А вот в третьем участке брат его, Костянтин, ну и – собака!
– А ты бы не орал, – Гришка услышит, он тебе покажет.
– Эх, мать вашу крошу на лапшу!
На кладбище идёт козёл, важно покачивая головою.
– Исправник шагает…[1]
– Похоже.
На минуту голоса примолкли, и слышно, как на кладбище яростно поют зяблики. Потом снова шелестят голоса.
– Костянтин приказал перед лошадью его шапки снимать.
– Ври!
– Верно. Не снимешь – день ареста. Другой раз не снимешь – трое суток.
– С ума сходят.
– Бывает и это. Мусин-Пушкин судил-судил да вдруг начал в стадо стрелять. Гонят стадо с поля, а он приснастился у окошка и – давай садить! Ружьё у него – не одно, так он и дробью и пулями.
– Много скота перепортил?
– Голов пяток, что ли.
– Это – верно. История – известная.
– Связали его, привезли в город, а там и говорят: «Да он давно уж с ума-то спятил!»
– Вот – черти!
– Так сумасшедший и судил?
– Так и судил.
– Отменили приговора-то?
– Нет, нельзя! Закон, слышь, обратно не действует.
Кто-то уныло говорит:
– Сидим, как пленные турки, эхма…
– Надобно, так посидишь, – отвечают ему, и снова вполголоса, не торопясь, плетётся говорок:
– Лаяться мастер Костянтин.
– Умеет.
– Мужику против него не выругаться.
– Офицеры они все. У нашего брата в казармах учились.
– А приехал он, Костянтин, в село с женой, такая тоненькая, глазастенькая, щёки – жёлтые, как репа. И всего имущества привёз – чемодан, гитару да зелёную птицу попугая в клетке, и птица тоже матерно ругается.
– Ври, как на мёртвого!
– Верно. Птица – известная.
– Вскоре и лошадь привели, ну – ничего не скажешь – красавица!
– Это пред ней шапки снимать надо?
– Пред ней самой. Вся – белая, ноги – точёные, глаз – весёлый.
– Верно. Не идёт, а – пляшет!
Лошадь хвалят долго, подробно. Звонкий тенор подводит итог похвалам:
– Такую лошадь не жеребцу крыть, а – губернатору.
– Эй, Евдоким, гляди, нарвёшься!
– А потом и повезли-и! Столы, стулья, диваны, сундуки, дома на три…
– Чу, Гришка проснулся…
Мужики гуськом, один за другим, идут во двор, толпятся пред чёрным крыльцом, а из дома выходит заспанный и встрёпанный Гришка Яковлев, бывший волостной писарь, великий знаток всех законов жизни, знаменитый пьяница. Выход его всегда одинаков: крупно шагая длинными и тонкими ногами, покачивая сильно вздутым животом, без рубахи, в тиковых полосатых подштанниках, босой, с полотенцем на плече, он подходит к колодцу и, не глядя на людей, командует хрипло:
– Давай!
Кто-нибудь из мужиков вытаскивает бадью воды, Гришка сгибает узкогрудое, серокожее тело под прямым углом, всхрапывает:
– Лей!
Мужик обливает подземной, холодной водой лысоватую, тыквоподобную голову, спину с лопатками, как ладони. Журавлиные Гришкины ноги трясутся, шевелятся рёбра, как у загнанной лошади, он кашляет, ругается, хрипит, держась руками за сруб колодца.