Я подошел к молодому человеку, стоявшему на берегу, и он с улыбкой рассказал мне, что именно он-то и есть тот самый Лаптев, который по ошибке попал в историю купца и был принят, также по ошибке, за аптекаря. Он подробно рассказал мне как об этой путанице, так и о своем деле, которое привело его в ту же самую канцелярию, куда попал и купец. Разговаривая таким образом, мы долго гуляли по берегу, а когда стемнело, возвратились на пароход. В буфете продолжались разговоры, слышался хохот, а нам хотелось отдохнуть. Парень-убивец, проникнув в глубину наших желаний, моментально устроил нас в дамской каюте, где никого не было. Он принес нам сюда чаю, две подушки и перетащил на своих плечах все наши вещи, оставшиеся в буфете. Мы стали пить чай и разговаривать[1].
– Все-таки, – сказал я, припоминая недавний рассказ Лаптева о его деле, – я не понимаю, зачем вы ушли из каюты. Пускай бы купец узнал вас – что за беда?
Слегка улыбаясь, Лаптев молча мешал ложкой в стакане чая и о чем-то думал.
– Знаете, – начал он, медленно отделяя слова, – беды действительно нет, все вздор… Но если б он меня узнал, он бы поглядел на меня… Вот этого взгляда-то я и не могу переносить, то есть еще не могу, а со временем, быть может, привыкну, то есть позабуду впечатление этого взгляда. А теперь он просто дерет меня по коже… Как только поглядит на меня этак какой-нибудь обыватель, так у меня просто жжет всю кожу, точно когтями кто царапает.
Я не понимал, о каком-таком необыкновенном взгляде говорил мне Лаптев, и молчал.
– Лет пятнадцать кряду, – продолжал мой собеседник, – мне пришлось играть роль того кирпича, который швыряют из рук в руки… Попадешь в одни, швыряют дальше, в другие, а едва попал в эти другие, немедленно бросают в третьи и так далее. Летишь в неведомую даль… И хотя пребывание мое в этих бесчисленных руках было непродолжительно, но я всегда встречал этот… терзающий взгляд, враждебный испуг и если не готовность на жестокость, то во всяком случае непременно мысль о ней. Вот и купец, если б он узнал меня, непременно бы глядел на меня таким взглядом… А я, ей-богу, пока не в состоянии…
– Но ведь и сам купец тоже испытал кое-что, – сказал я. – Припомните, в какую безобразную свалку попал он… Я думаю, напротив, он понял бы и ваше положение… Ведь и он и вы очутились в одной и той же канцелярии…
– Ну нет! – оживленно перебил меня Лаптев. – Купец отлично видит и знает, что он-то, обыватель, попал по ошибке, а вот я, так и по его мнению, попал за дело. Свалка-то она точно свалка, если хотите – арлекинада, хоть и необузданно жестокая, грубая, дикая, а в ней, если только поприсмотреться, вникнуть, разобрать, отыщутся совершенно определенные течения враждебности, ненавистничества, и поверьте, что обывательский кулак отлично знает ту шею, которая ему ненавистна. Положим, что, руководствуясь в отыскании этой шеи главным образом чутьем, он по ошибке заденет десятка два соседних и родственных скул и затылков, но уж, будьте уверены, добьется и той скулы, какая ему требуется. Во времена моей юности и я в простоте сердечной полагал, что все это одно только жалкое недоразумение. Не раз мне хотелось сказать: «Безумные, опомнитесь! Ведь вы себя же губите», и т. д. Но потом я убедился, что именно себя-то и не губит обыватель, что именно на всех путях своих он только себя одного и помнит… Как же, свалки! Недоразумение!.. Вот я сегодня читал в какой-то газетке «сцены на Нижегородской ярмарке». Изображены купцы, трактиры, арфистки и вообще всякое безобразие. Люди жрут, пьют, врут бог знает что, как сумасшедшие… В простоте сердечной, пожалуй, подумаешь, что и в самом деле люди эти только безобразничают, а посмотрели бы, как они обделывают дела в то же время. Посмотрели бы, как они в то же время «под гитару» обрабатывают каких-нибудь каракалпаков на ситчике… Нет, обыватель отлично понимает свою часть! Вот почитайте, пожалуйста, тут у меня есть лоскутик из газет… (Лаптев вынул из бокового кармана памятную книжку, битком набитую всевозможными газетными заметками и записками. Кстати сказать, с этой книжкой он почти не расставался и поминутно, в подтверждение своих слов, вытаскивал из нее какой-нибудь писаный или печатный документ.) Вот… Да я вам сам прочитаю… Дело идет об убийстве одного больного[2] в больнице для умалишенных. Вот… «Били Орлова добрых полчаса. Когда Кудрявцев устал бить и просил помощи, то послал за Филимоном. Этот субъект прежде всего (знает, с чего начинать следует!) давнул Орлова коленкой в грудь, дал по шее и потом дал в бок раз пять с размаху… Смотритель стоял и говорил: «Прибавь», но сам не бил». Итак, видите, позвали, «кликнули» Филимона, сказали: «бей» – и Филимон немедленно приступил к исполнению приказания. Сначала в грудь, потом по шее и, наконец, в бок… Во-первых, во-вторых и в-третьих – все по пунктам… Что же это за стенобитное орудие? Что это такое: машина или человек?.. Оказывается, что человек, который к тому же поступал совершенно сознательно, и вот, полюбуйтесь, выставляет в свое оправдание уважительную причину… Вот тут сказано: «В свою защиту Филимон ссылался на то, что он семейный человек, имеет при больнице казенную квартиру, дорожит местом и исполняет, что приказано…» Существует, стало быть, двигатель, и, как видите, весьма сильный – семейство, фатера!.. Подумайте только, каково это семейство, какова эта семейная святыня, где можно спокойно чувствовать себя, совершив поистине злодейское избиение кроткого, шутливого (так сказано в стенографическом отчете процесса) человека!.. В том же самом Рыбинске, где происходит это безобразие, ломовой извозчик иногда вырабатывает в день по двенадцати рублей. Ведь есть же, стало быть, возможность не особенно пугаться того, что если и не исполнишь жестокого приказания, то без хлеба будешь… Но для этого надо хоть чуть-чуть думать не о себе, хоть на вершок видеть дальше своего носа… А этого-то и нет в громадном большинстве, в самом, так сказать, фундаменте обывательского общества… Да пусть бы это обывательское «я» было хоть сколько-нибудь разработано, в чем-нибудь выражалось, приняло бы какие-нибудь хотя мало-мальски достойные уважения формы – и того нет… Семейство, фатера!.. Войдите туда, ведь там ничего нет! Разве был за последние двадцать лет хоть единый мало-мальски яркий, внушительный случай, чтоб обыватель, ссылающийся в своих опустошительных набегах на отечество, на свою любовь к семейному очагу, вступился бы искренно хотя бы, например, за своих собственных детей? Ведь он нигде не пикнул – ни в думе, ни в земстве, не отправил ни одной депутации, как отправляет теперь с просьбою «запретить нам пьянствовать!..» Одного этого уже достаточно для того, чтобы представить себе, как мало какого бы то ни было нравственного содержания в его «фатере»… И все-таки, если вы попытаетесь потревожить его в этом пустом обиталище, он, не задумываясь, защитит себя… сначала в грудь, потом в бок, потом по шее…