Мир, этот мир, без жертвы твоей жил миллионы лет.
Не выходи из комнаты, не выпадай из гнезда.
Ешь кровь и печень ложками, гни в вечность с порога след.
Может, кто, сохнущий бинт увидав, скажет, а вот звезда.
Может, кто соберет волхвов и – прямиком до тебя.
Золото, ладан, смирна, спирт – чтоб пережить карантин.
Крикни в форточку: эй, вы, кто ищет Царя, ребят!
Здесь я, доевший нутро до кости, не доживший до седин!
Не выходи из комнаты, найдут и доставят к двери
Золото, ладан, смирну, спирт, что ты там заказал,
Робкое ли дыхание, шёпот, клочок зари,
Генисаретский прибой, кафе, заброшенный морвокзал…
Тихо ползёт из-за дома гюрза, режет глаза гроза,
Ранняя, с кровью мешанная, праведная слеза…
Из цикла «Булгаковские мотивы»
«Кот вверяет мечты и думы окну…»
Кот вверяет мечты и думы окну;
Видит в вольво и фордах дымы костров;
Видит в красных пальто колоннады и кровь;
Глушит старой геранью чужую вину.
Сонная бабка сметает кота с окна;
Пьет корвалол, и мажет, и мажет спину;
Видит в людях первоначальную глину;
Перебирает обрывки серого сна;
Машет дворнику. Дворник сегодня суров:
Пьет из горла, материт про себя листву;
Мысленно – пишет стихи, уезжает в Москву;
Видит в вольво и фордах дымы костров;
Видит в красных пальто колоннады и кровь.
Сонная бабка сметает кота с окна;
Пишет стихи для соседки, и вечности тоже;
Думает, будь она помоложе…
Впрочем, она была молода сполна.
Кот объедает герань за листком листок,
Едет в Москву с иностранцем в чёрном берете.
Сонная бабка – у зеркала, не одета.
Дворник седлает метлу, поэтичен и строг.
Старый камин гудит и чадит едва.
Дворнику – штраф за езду на метле без прав.
Кот ухмыляется, лезет за спиртом в шкаф.
Там же – шахматы, примус и голова.
Мраморная ласточка дворца,
Склёвывающая с сада пену;
Вкус у фруктов и вина отменный,
Словно пена крови на арене;
Гордый зверь, спускаешься с крыльца.
Золото и ладан – на поклон;
Суета рабов в неверном свете
Масляных светильников, и этот
Шаг закованных в броню атлетов…
Помнишь ли ты это, игемон?
Помнишь крики «Аве!» с площадей,
Воскурения, любовь наложниц? –
Если в дозах быть неосторожным,
Проступают нимфы; грани – ложны;
Зримо расцветает асфодель.
Боль была расплатой. Ну и что ж?
Боль, как тело, никуда не делась.
Ты обрел лишь нищету и серость.
Этого тебе всю жизнь хотелось?
Посмотри, на что ты стал похож!
Посмотри (возьмет тебя тоска,
Прежнего властителя?) – ты стёрся,
Как ковёр с густым когда-то ворсом:
Волосы слежались, ноги босы,
Треснул посох в высохших руках.
На плечах – отрепья тех времён,
Что, должно быть, помнят гибель Трои;
Тусклый взгляд, и память – на второе;
Ветер рвы меж старых рёбер роет.
Как ты изменился, игемон!
Кто тебе поклонится теперь?
Разве раб или ребёнок – в шутку.
Разве кто лишившийся рассудка,
Как и ты. Тебе ещё не жутко?
Игемон, ты червь теперь, поверь.
Кто теперь подаст тебе вина?
Разве украдёшь, – вдвойне дороже
Изрубцованной заплатишь кожей.
Да и ты, как старый пёс, не сможешь –
Здесь сноровка, молодость нужна.
Кто к тебе проявит интерес?
Разве что «волчица» – по работе;
Если вообще проявит что-то –
Не найдёшь и унции в своей суме…
– Зато тот
Проповедник не пошел на крест.
Свет фонарей, дробящий пространство:
жёлтые листья, лужи, редкие пары –
словно с абстрактной картины,
словно художник рассыпал
все по холсту
в беспорядке/порядке,
ведомом лишь посвящённым.
Пары глядят друг на друга/в зеркало.
все очень мирно, как будто
завтра – последний день
или что-нибудь вроде –
праздник песах,
гости на Патриарших.
Думаю: кровь – это важно,
может, вопросы крови
сложнее вопросов мытаря к миру,
вопросов тождества волн в океане,
рисунка ветки в пространстве
за бурный век.
Думаю, что твою прапрапрапра-
Генрих Четвертый Наваррский
в энном далёком году нашей эры –
назвал своею женой.
Смотрю на тебя, понимаю, – это
более чем возможно.
Ты говоришь, я обязан,
просто обязан,
может быть, прямо сейчас
сесть написать роман о Пилате.
Ты даже знаешь, как я начну:
«В белом плаще с кровавым подбоем…»
Мир обретает сходство с ночной Иудеей;
тень привычным движением
льёт из чаши во фрукты
первый глоток – богам.
*
Я не выигрывал денег
и не снимал в цоколе комнат
с печкой и окнами в уровень туфель,
дивных туфель с накладками в виде бантов,
не был историком,
просто писал стихи.
Встретились мы с тобою вовсе не в переулке,
ты не несла мимозы в руках и не бросала их в грязь,
и всё же…
*
Были осенние парки,
были жёлтые листья, лужи, свет фонарей,
дробящий время
на прошлое и настоящее,
на то, что было, и то, что есть,
словно художник поверх одной
писал совершенно другую картину.
Мне иногда казалось:
ты замужем за инженером,
мы встречаемся тайно,
едим печёный картофель,
пока под дождём бушует сирень.
Я задавался вопросом,
видишь ли это ты?
Ты улыбалась лукаво,
видела наше общее завтра
в интеллигентных парах
где-нибудь в библиотеке.
Здесь – седовласый мужчина
(вовсе не в римском панцире,
без портсигара и свиты)
спутнице тихо шептал
тонкости интернета;
там, где я был, – я видел только тебя,
может, ещё печеный картофель,
гроздья теряющий куст сирени,
тень с чашей в руке;
думал, что кровь – это важно,
как полнолуние в мае,
может, как стук калитки,
если сидишь и ждёшь.
Ты говорила, что я обязан,