С тяжёлым чувством я пошёл вниз, вниз… и вдруг очутился в деревенском подворье с театральным, как будто карандашом нарисованным, забором и такой же мультяшной, слишком яркой для того, чтобы это было правдой, избой. Над коричневым штакетником, каждый сучок на котором бросался в глаза своей ненатуральностью, взгромоздился фанерный плакат с фотографией плотного хитроватого и совершенно седого старика в бежевой рубахе навыпуск. Старик показался мне знакомым и я вошёл сначала на подворье, затем в дом. Я очутился в музее. Городская с хорошим ремонтом и ровными стенами комната была уставлена якобы деревенской утварью, такой же ненастоящей, как и бутафорский штакетник. Между раскрашенными новоделами встречались магазинные столы-витрины, под стеклянными столешницами которых прятались фотографии из серии «деревенский быт». Мне стало неинтересно и я проснулся.
Первое и самое главное, что пришло в голову, едва я открыл глаза: «Кто же этот лукавый старик на фанерном основании?» «Астафьев», – решил я для себя в первый момент. И действительно, ощущение театральности, искусственности происходящего, которое не покидало меня всю вторую половину сна, было точно такое же, как и при посещении дома-музея Виктора Петровича в Овсянке. Однако, подумал я об этом как-то неуверенно, хотя бы потому, что у Астафьева не было такой озорной хитринки в глазах, да и на лицо дед с плаката был более округл и неискусен, чем знаменитый писатель. Кроме того, в Овсянке всё ж таки настоящего было больше, а тут… Вдруг вспомнился (а может, придумался) ещё один этаж бутафорского деревянного дома – опять вниз. Это когда я попытался зайти в туалет – открыл дверь всем до боли знакомого надворного скворечника и оказался этажом ниже ещё в одной музейной комнате. «Всё правильно, – подумал я, – не может такое заведение в таком месте быть настоящим». И только тогда меня осенило – Михеич!
Михеич, с которым я практически не был знаком и который врезался в мою память совершенно своебычным образом. Безусловно, я просто обязан о нём написать. Трагедия в том, что сначала ты хорошо помнишь и писать вроде бы нечего, затем ты начинаешь забывать и немного додумывать и писать вроде бы уже поздно. И лишь тогда, когда память окончательно предаёт своего хозяина, а фантазия полностью овладевает сюжетом, только тогда и садишься за клавиатуру. Этим объясняется и осторожность, с которой я приступаю к рассказу, и неточности в ходе этого рассказа, и вступление, которое вроде бы совершенно необязательно, но без которого не было бы истории. В частности, я совершенно забыл все свои дружеские разговоры, поэтому всё, что помню, свёл к нескольким замечаниям одного или двух колоритных персонажей – уж не обессудьте.
Я дуриком попал тогда в летний лагерь, который назывался Красноярская Летняя Школа. Зачисление было через экзамен, преподавателями были красноярские и московские… пусть будут «профессора», для ясности, – в принципе, такие же учителя, но всё-таки не такие. Один из них – Гера Гительзон – заведовал школьным клубом и организовывал в конце каждого сезона Барабановскую экспедицию, целью которой стояло спасение церкви в деревне (естественно) Барабаново. Экспедиция вошла в традицию и даже мифологию Летней Школы, существовали предания о каких-то (скорее ментальных) приключениях, имелись рисованные детскими руками карты местности, на которых обозначались такие названия, как «Залив Лунников», «Малая Запендя» и «Большая Запендя».
Первый раз я поехал в экспедицию против обстоятельств. Знаете, как это бывает – тебя не хотят брать. Целую неделю на клубе висело объявление, что в субботу вечером стартует Барабановская экспедиция, и я не менее пяти раз в течение этой недели подходил к Гере и всеми силами пытался доказать, что именно меня-то взять надо обязательно и что именно без меня экспедиция состоится неудачно или вообще провалится. Были какие-то испытания, которые я со всем старанием исполнял: какие-то морские узлы, которые нужно было вязать, какие-то мелкие костры, которые нужно было зажечь… Были проходные задачи, которые я решал со всей наивной верой в справедливость судейства и не мог решить. Задачи были не то чтобы олимпиадные, а условно нестандартные, такие, какие любят задавать кандидаты в доктора ретивым школьникам – совершенно вне школьной программы. Естественно, привычные к этой манере ученики – решали. Я так бесплодно старался, что даже заболел дичайшей ангиной. Горло моё обложило какой-то гнилью. Я с трудом говорил, почти не мог есть и только бесконечно пил тёплый чай, который без счёта наливали мне из обеденных остатков на кухне столовой. Видимо, была температура, но измерить её было нечем. Лишь когда я решил, что в экспедицию меня точно не возьмут, то обратился таки в санчасть. Раньше боялся спугнуть удачу.
В санчасти меня встретил Арсен, который подрядился при лагере медбратом и которому я, видимо, сильно мешал. Дело в том, что перед Арсеном вилась рыжеволосая скуластая красавица в длинной юбке и с двумя бесконечными косами за ушами – тоже кем-то работала в лагере. Она с задорным удовольствием кокетничала и почти что танцевала на песчаной площадке между крыльцом санчасти и стеной соснового леса, попутно исполняя бесконечную житейскую работу. Медбрат наблюдал за ней маниакально и каждый раз, когда она поворачивалась боком, двигал скулами и закатывал глаза. Затем девица схватила эмалированное ведро, стрельнула и, видимо, убила наповал, раскосыми карими глазами своего визави, после чего утанцевала в лес.