Про деньги Володя узнал поздно. Как и про женщин.
В тридцать пять он услышал от жены, объяснявшей свой уход: «Ты очень правильный. Ты невыносимо правильный. За столько лет ни на одну бабу не посмотрел. В упор их не видишь. Ты и меня не видишь. Как такому объяснить, зачем мужчине женщина?» Поверх ошеломления, поверх обиды и боли Володя ощутил тогда нечто странное, противоестественное: что-то вроде сочувствия к жене. Он всегда помнил бабушкино: «В вашем роду – мужики порченные». Похоже. Прадед в пятьдесят три года почтенным доктором, отдыхая с семейством на своей подмосковной даче, был вызван в деревню к умирающей семнадцатилетней девушке, неделю не отходил от нее, а когда эта девочка встала на ноги, исчез вместе с нею – через полгода из города Верного пришла почтовая открытка: «Я люблю и любим. Простите и прощайте все». Двоюродный дед, конструктор, выбросился из окна, отлучившись на минутку с институтского банкета в честь присуждения ему и его группе Государственной премии. Отец Володи завершил свою карьеру и славу спортсмена-альпиниста в даосской секте.
И через каких-нибудь два месяца после ухода жены потрясенный и счастливый, лежа на разбросанных по полу чужой квартиры простынях, Володя любовался случайной своей подругой: разгоряченная девушка пила воду из бутылки, и пролившиеся мимо губ капля проделывала пресноводную бороздку по ее влажной шее и груди. Володя следил за этой каплей с болезненным стеснением в груди: как тяжела она, как невыносимо прекрасна.
Тогда же начались деньги. Руководство, следуя духу времени («ускорение и перестройка»), учредило в издательстве кооператив для выпуска непрофильной литературы, Володю внесли в список как юриста и оформили на него сберкнижку. Через полгода он заглянул в сберкассу и обнаружил на своем счету сумму, равную его трехлетней зарплате. Он осторожно снял четверть. И вот тут с деньгами начало происходить что-то странное – бывшие до сих пор чем-то вроде талонов на проезд, питание и одежду, они вдруг обрели собственную значимость и влияние. Володя обнаружил, что такси до метро по утрам – это нормально, а ненормально – унизительно, оскорбительно – это вытамливаться на автобусной остановке, пропуская один за другим переполненные автобусы, а потом продавливаться сквозь толпу к раскрытым дверям и вжимать, вдавливать свое тело в тела чужих людей. Нормально покупать одежду, которую хочешь, а не которая доступна. Нормально жить у моря одному в гостинице, а не в трехместной комнате их профсоюзной здравницы. Нормально – быть собой. Конечно, нужны деньги, но они теперь были.
У него даже походка изменилась.
Года через два, на дне рождения дочки, жена сделала Володе предложение: «Переходи работать ко мне замом. Я расширяюсь. Нужен абсолютно надежный человек. Платить буду хорошо». – «С деньгами у меня нет проблем», – ответил Володя. Жена усмехнулась: «Рада за тебя. Но ты должен знать, что ваше издательство преобразуется в АОЗТ. Мне показывали списки будущих акционеров – тебя там нет». И Володя перешел в фирму жены. Новенький офис на Проспекте Мира, кабинет, секретарша, личный шофер – Володя осваивал новорусскую экзотику и непривычную, но азартную работу. На осваивание же собственных денег сил не оставалось – их оказалось много, слишком много для Володи, и, может, потому они как будто стали выцветать.
Еще через год в их команде появился второй зам – стриженый, с обугленным абаканским лагерным солнцем лицом Влад. Молчаливый и настороженный. «А этот зачем?» – «Потерпи. Сейчас мы раскручиваемся на их деньги». Они раскручивались: начались операции с бумагой, потом – с компьютерами, потом – с нефтью. Деньги окончательно превратились в цифры.
И наконец наступил день, когда за кухонным столом в его новой квартире сидел Влад, по комнатам расхаживали люди Влада, а Володя сдавал деньги и в последний раз подписывал бумаги. Короткая процедура закончилась передачей Володе копии дарственной, удостоверяющей, что он, Володя дарит свою квартиру одному из роющихся сейчас в его видеокассетах амбалу. Укладывая деньги в портфель, Влад перебросил Володе пачку двадцатидолларовых: «Оставь себе на новую, так сказать, жизнь».
– Позвонить-то можно?
– Звони.
– У тебя закончилось? – спросила по телефону жена. – Может, у нас поживешь? С дочкой. Мне-то хоть квартиру оставили.
– Нет, спасибо. Я уезжаю. Поцелуй дочку.
Ехать было некуда. Стоял февраль. Темнело. Володя сидел в зале Курского вокзала, упершись глазами в рекламный щит крымской винодельческой фирмы; темно-синяя с волшебным сизым налетом виноградная кисть на фоне аляповато изображенного пейзажа с морем, горами и кипарисами.
У ног Володи стояла сумка, вместившая все, что у него было. Сорокалетний бомж. На дне сумки в пакете с бельем лежал утаенный ком долларов. Ком этот ощущался Володей чем-то отдельным от него. Хирургический мусор. Володя понимал, что это решающий момент в его жизни и что он, соответственно, должен сейчас принять судьбоносное решение. Но сил думать не было.
Ночью в севастопольском поезде ему снилась виноградная кисть с рекламного щита, она ложилась в ладонь прохладной тяжестью звездной ночи, и Володя боялся шевельнуть пальцем, ощущая под нежной кожицей разбухших икринок кровотоки неведомой ему жизни. Одновременно от тяжести виноградной кисти исходила успокаивающая сила, как от утомленной женщины, устроившей потяжелевшую голову на Володином плече и греющей сонным дыханием его ключицу и шею. Во сне ему было хорошо.