1
Когда автор размышляет, с чего бы начать текст, содержание которого до поры до времени неведомо ему самому, он вполне справедливо решает выдернуть из ткани памяти нитку какого-нибудь мимолетного и не слишком значительного воспоминания. Если не из детства, то, по крайней мере, из далекого уже прошлого. А там уж, надеется он, само как-нибудь пойдет. И оказывается обычно прав.
2
Когда давно уже, где-то в начале семидесятых годов, я прочитал на этикетке спичечного коробка странное предостережение “Берегись населения”, я удивился не столько содержанию этого призыва – содержание мне показалось как раз более или менее обоснованным, – сколько тому, что прямо вот так вот прямо такое вот прямо на спичечном коробке…
Это было, мягко говоря, удивительно.
Впрочем, недоумевать мне пришлось совсем не долго.
Мой тихий ад в стройности своей первоначальной восстал очень скоро, когда, перечитав этот странный текст раза четыре, я все же разглядел, что там вовсе не тревожное “берегись”, а совсем даже мирная и скучная “перепись”. Тьфу ты! Ну ее…
3
Когда я слышу какие-нибудь речи про какое-нибудь очередное “дно”, я начинаю думать о том, сколь относительны и сколь неодинаковы наши представления об окончательной катастрофе. И вспоминаю, конечно, недавно услышанный мною маленький диалог.
В метро рядом со мной сидели молодой папаша и сынок лет шести. Судя по долетавшим до меня обрывкам разговоров, речь шла о невеселом – о последствиях гипотетического ядерного удара.
“И это будет такой силы выброс тепловой энергии, что буквально все живое просто испарится и превратится в пар”.
“Что, и все мороженое растает?” – тревожно спросил мальчик.
4
Когда мы волей обстоятельств становимся свидетелями очевидного насилия, академические рассуждения о том, в какой мере “насильник доведен до отчаяния”, в какой мере “оскорблены его святые чувства” и в какой мере объект насилия “сам спровоцировал это своим нахальным поведением”, нам кажутся не вполне, мягко говоря, адекватными.
Но это лишь нам с вами так кажется. Свидетели бывают разными.
Такие, например, существуют свидетели, чьи нежные чувствительные души изъязвлены бывают доносящимися с улицы истошными воплями. “Сколько это может продолжаться в конце-то концов! Закройте уже, наконец-то, форточку! Заснуть же невозможно! Уже, между прочим, четвертый час ночи! Завтра рано утром мне на йогу! Безобразие!”
И такие бывают, чей тонкий вкус оскорбляется не слишком-то, прямо скажем, женственным поведением насилуемого объекта. Ну вот зачем она так некрасиво визжит и царапается? Да и платье на ней какое-то драное. Женщина должна все-таки в любой ситуации следить за собой, за своим, так сказать, внешним обликом. Насилие насилием, а зачем же так опускаться.
Существуют, между прочим, и такие, кто, засунув правую руку в недра штанов, с вожделением ждет апофеоза, финального “содрогания”.
Разные они бывают, свидетели.
Насильник, впрочем, тоже человек. Он тоже может в какой-то момент, посреди, так сказать, процесса, проявить нечто вроде гуманности и хрипло промолвить: “Ладно, согласен на перемирие, чего-то я подустал маленько, пойду-ка я покурю и поссу, только ты смотри никуда не уходи, я скоро”.
5
Когда тот или иной “объективист” не без ехидства интересуется: “А почему ты подписываешь петиции за якобы (якобы!) политических заключенных в России, а тебя при этом ничуть не беспокоит судьба политических заключенных в других странах” (под “другими странами” понимается чаще всего Украина, и, разумеется, без всякого “якобы”), я обычно не отвечаю, считая это делом, в общем-то, бесполезным.
А если бы и ответил, то ответил бы примерно так.
Беспокоит, конечно. Но не совсем так, как в поздние советские годы некоторых наших прогрессивных поэтов и писателей ужасно беспокоила судьба Анджелы Дэвис или узников Пиночета. То есть совсем не так.
Потому что ни тогда, ни теперь я не ощущал и не ощущаю в себе морального права публично сочувствовать политическим заключенным в других странах, даже если они там существуют и на самом деле, а не являются скороспелым плодом воображения наших пламенных пропагандистов. Не ощущаю я в себе этого морального права, покуда существуют политические заключенные в моей собственной стране.
И, по-моему, если и существует у слова “патриотизм” хоть какое-нибудь позитивное значение, то вот это оно как раз и есть.
6
Когда я натыкаюсь где-нибудь на информацию о том, что “президент провел рабочую встречу с работниками культуры” (науки, бизнеса, прокуратуры, криминального мира, средств массовой информации, медицинских учреждений, воинских частей, правоохранительных органов, дошкольных детских учреждений, неформальных патриотических организаций, текстильной и обувной промышленности, железнодорожного транспорта, исторического оптимизма и мирного неба над собственной головой), я почти всегда обнаруживаю, что текст этой информации написан на таком уже давно забытом, казалось бы, языке, что руки мои сами тянутся к перу, а перо к бумаге, чтобы каждый из таких текстов в целях достижения окончательной стилистической гармонии и обретения вожделенного ритма непременно завершить таким примерно образом: