Мой суматошный дед настоял все-таки на своем, привез меня в этот кишлак на арбе, взятой под честное слово в ревкоме, где он служил и сторожем, и дворником, и рассыльным.
Небольшой кишлак — два-три десятка дворов за добротными дувалами. Много урюковых деревьев. Много навоза на дороге, значит, много скота… Была поздняя осень в самом начале двадцатых годов. В тот год, запомнилось мне, урючины стояли особенно нарядные, в багрово-алой листве, будто забрызганные кровью.
— Лечение будет? — спросил со страхом дед у первого встречного кишлачника.
— Слава аллаху, будет, — успокоил тот, и дед радостно засмеялся.
Еще бы, какой-то паразит распускал очень убедительные слухи, будто табиб-ака никого не принимает…
Но и без расспросов можно было что-то понять. На площади перед мечетью и перед домом табиба слонялось много пришлых людей, мужчин, женщин, детишек. И во дворах местных жителей было оживление под напором гостей. Самые хорошие места (поближе к дому табиба и к мечети) были, конечно, заняты, поэтому дед остановил арбу у самой дальней, на отшибе, чайханы. Дальше были только холмы и скалы.
Дед униженно упрашивал дородного чайханщика, совал в его вялую, мокрую пятерню замусоленные деньги.
— Ведь единственный внук! Никого больше из родни не осталось! В проклятой аллахом Сибири заболел…
Сломленный упоминанием о страшной Сибири, чайханщик помог мне спуститься с арбы и повел под руку на ветхий помост из досок, под которым шумел горный ручей. Заставив людей потесниться, он уложил меня на самый краешек супы. Неловкое движение — и свалишься в воду, да еще свернешь себе шею или переломаешь кости.
Рядом со мной сидели и лежали больные люди, которым тоже удалось отвоевать место на супе. Кто-то кашлял, кто-то сплевывал в специальную тыквочку, боясь осквернить ручей и святые камни, по которым с самого рождения ходил табиб-ака, Шанияз Курбанов. Такие тыквочки продавали в этом кишлаке чуть ли не на каждом шагу.
— Мало людей пришло лечиться в этом году, — жаловался чайханщик, подавая деду чайник с пиалушками. — Вырвать бы язык тому, кто напугал несчастных людей плохим враньем.
Крайне изможденный человек в живописных лохмотьях базарного нищего то и дело поглядывал в мою сторону, похоже, нервничал. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь меня узнал. Выпуклый лоб, вдавленные виски, складки на впалых щеках… — где-то я его видел.
Попив чаю, дед старательно разгладил на мне тряпье, подоткнул под бока.
— Отдыхай, внучек, Артыкджан, сил набирайся, чтобы не отстать от людей, когда пойдете к святому месту… Да хранит тебя аллах. — Он поклонился людям на супе. — Да помогут всем вам наши молитвы.
Ему бы давно уйти, небольным нельзя было оставаться в кишлаке, но он все ерзал возле меня, потом зашептал:
— Отдай мне наган! В святое место с наганом нельзя! Ни с оружием для убийства, ни с плохими мыслями…
— Я его здесь где-нибудь спрячу, — я попытался его успокоить. — В святое место приду без оружия. Честное слово.
Дед вздыхал, морщился, еле сдерживая слезы. Потом начал просить «добрых людей» присмотреть за последним джигитом в роду. Будто прощался со мной навеки!
— Переживать не надо, аксакал, — жалели его. — А надо уповать на аллаха, милостивого, милосердного…
— Да прибудет с тобою милость аллаха, — зашелестели голоса.
— Хвала аллаху…
— Хвала пророку Мухаммеду…
— Хвала его имени…
Жалкие, униженные, покорные судьбе, они были готовы поделиться своей покорностью как великим благом с любым неудачником, пребывающим в еще большей беде. Они жаждали успокоить чужую душу. Но скажи им, что я милиционер, а имя мое Артык Надырматов, — разорвут вмиг, в какой бы беде я ни оказался.
Старик уезжал. Он сидел на лошади как арбакеш, арба тарахтела следом, высекая искры на пыльных камнях железными ободьями колес. По тому, как скорчился мой дед, я понял — плачет. Острая жалость к нему резанула мое сердце. Может, и вправду больше не увидимся?
Ночью я лежал без сна, глазея на чистые крупные звезды сквозь переплетение тонких извилистых веточек какого-то дерева. Блохи добрались до открытой кожи на шее и руках, принялись жарить, как крапивой. С гор вдоль ручья текли волны холодного влажного воздуха. Дышать им было и больно, и приятно. Из сада слышалось монотонное токование маленькой совки. Шум ручья, голоса людей… — прекрасный мир, а я на его краю…