Так, наверное, любили первобытные боги, как любит автор мужчин, женщин, лошадей, хряков, опарышей, мух, тараканов, айтишных уродцев, русалок и водяников, чертей и пророков, Россию, жизнь в духе и во плоти, растворяясь во всех и в каждом своём герое, переливаясь волнами от плодородной боли до солнечного экстаза.
Солнце – его кинопроектор, и в каждом кадре играет жизнь, смеётся светом над мраком и пустотой.
Любовь без жалости к фальши, к вранливой морали, к фи́говой этике, к стыдливой эстетике смрада. Прах – в прах! «Рабы всегда были рабами, как рыбы – рыбами». Они предали нас. Они отказались от света, радости и любви.
Любовь без страха к насмешкам дикарей, пожирающих друг друга, к их острозубым угрозам.
Любовь, как искусство жизни, причастности, секса, творчества и благодарной молитвы за наш восхитительный мир, как бы мы не омрачали его ужасами и скорбью. Любовь – нашим стараниям вопреки.
Мы – в тёмном зале. Над нами стрекочет солнечный луч. На экране – любовь.
Всмотрись! Вспомни! Оживи!
Узнавай слова.
Мне всегда хотелось быть теми, на кого ты смотришь, кого изучаешь, кого разглядываешь.
Мне казалось, что для твоего внимания мне не хватает их ума, их опыта, их красоты, красноречия и прочего, прочего. Ты разглядывал их как насекомых, а мне казалось, любуешься или ищешь то, чего у меня нет.
Когда я видела, что ты смеешься над их историями и похождениями, то решила, что личный опыт, даже дурной, – большая ценность.
Помню меня покоробила гадкая, страшная тема, разговор о том, что происходит с отставными гэбэшниками. Друг спросил тебя, кем они становятся, когда теряют должности, и ты ответил: «Никем не становятся: скалываются, спиваются, забываются». Что, казалось бы, ужасного? А страшно было от неуместности этого вопроса, когда мы в полете, когда все прозрачно, вдруг появляются эти гребаные гэбэшники с их искореженными судьбами. А ты так долго и подробно отвечал на этот недобрый вопрос, что меня охватило какое-то отвратительное чувство, ужас немой и бестолковое охуение.
Я стала обращать внимание на подводные, черные темы, не так как мы с тобой раньше это делали – изучали судьбы великих – изломы, изгибы их путей, а иначе – не сверху, а откуда-то из темной глубины смотрела и начала придавать значение пустому. Так появились тени.
Помнишь, мы познакомились с одним таким бывшим – спившимся, знавшим наизусть Ельцинские переводы китайской поэзии, он что-то даже декламировал нам и по старой привычке тайком, разобрал наши зажигалки на маленькие детали и высыпал их обратно в карманы – искал жучки. Потом умер. Игорь Петрович, по-моему.
Не знаю, стоит ли вообще все это припоминать. Ты скажешь мне про ушедшие поезда, про то, что нужно смотреть вперед и никогда туда – в ушедший поезд.
Я старалась брать все, на что ты смотришь, все от тех, на кого ты смотришь: вот они вольны, самостоятельны, независимы, вот они могут тебе перечить, вот они могут то, могут се, и я могу – смотри. Ты разглядывал их как насекомых, а мне казалось – любуешься.
Вот так, принимая и перенимая, впитывая всякую гадость как губка, я превращалась в насекомое с тысячью лапок и усиков. Откусывала одну – вырастали еще две.
Ты говорил, что если отклониться от пути, потом не хватит жизни, чтобы вернуться обратно.
Ты давно этого не повторял. В последнее время всё чаще я слышу: пока человек жив – у него есть шанс.
Что толку кричать, что мне ничего не нужно. Что толку говорить! Если все понимая, видя в деталях эту нечеловеческую трагедию, я шевелю бессчетными лапками, чертовыми усиками, подпрыгиваю за мухой, раскачивая паутину.
Что должно произойти, чтобы то, что я знаю, я знала, как знаю, а не так, как помнила, да забыла.
Ты скажешь: «Лети» – и я полечу, как пчела, как муха. Пусть насекомое раздавить легче, чем человека. Зато я лечу! Но потом ты снова скажешь что-то хорошее о человеке, о человечестве, и я снова захочу стать им, ими.
И ты скажешь: «Не желай».
А я желала.
Желала стать толстой, а потом похудеть, чтобы ты сказал: «Вот какая умница, молодец, посмотри».
Я хотела сойти с ума, а потом снова обрести разум, чтобы ты сказал: «Удивительно сильный человек, что бы с ним ни происходило, он держится».
Я хотела быть певицей, потерявшей голос, подурневшей, чтобы ты при беглом взгляде сказал: «Ну что ж, отыграла роль, молодец».
Я хотела быть всем, на что ты смотришь.
А ты глядел на них и пытался найти в каждом ну хоть что-то, за что их можно любить.
А я думала, любуешься, восхищаешься.
И раз я не толстая, не потерявшая, не сумасшедшая, не пытающаяся куда-то вскарабкаться, что-то преодолеть, то чего и смотреть на меня? Не достойна твоего внимания.
И я старалась.
Вместе со всеми их ожирениями, неудачами, потерями я приобрела и все, что у них внутри: зависть, уныние, горечь, разочарование, лень, подозрительность.
А потом ты сказал: «Как же они мне все надоели, как хорошо, что есть ты у меня».
И ты обращался ко мне, к той, которая не имела к ним никакого отношения – счастливой, свободной, веселой, ничего не растратившей, любящей эту жизнь. Но я-то была уже толстой, потерявшей голос и разум…