эта ночь открыла мне глаза и я больше не усну
Моррисси. «Эта ночь открыла мне глаза»[2]
Мне трудно описать, что произошло. Дело было под вечер, в далеко не характерную лондонскую субботу. В тот год зима стояла, помню, мягкая, и, хотя к половине пятого уже будь здоров темнело, холодно не было. Кроме того, Честер включил печку. Та была сломана и либо жарила на всю катушку, либо не работала вообще. Под напором горячего воздуха хотелось спать. Не знаю, бывает ли у вас такое чувство, когда вы в машине – причем не обязательно удобной или как-то, – но вас смаривает, да и приехать куда-то вы, наверное, не стремитесь, и вам до странности уютно и счастливо. Такое чувство, будто можно сидеть в пассажирском кресле хоть вечно. Такая форма жизни в данный миг, надо полагать. Мне в ту пору не очень удавалось жить в данный миг, получалось такое только в машинах и поездах.
И вот я сидел, прикрыв глаза, слушал, как Честер хрустит передачами, газуя с перебором. В тот день я был доволен собой, надо признать. Мне казалось, я принял кое-какие хорошие решения. Мелкие – например, рано встать, принять ванну, позавтракать как полагается, постирать белье, а затем тащиться к Сэмсону слушать их обеденного пианиста. А за ними – решения покрупней, пока сижу один за столиком, пью апельсиновый сок и купаюсь в «Стелле при звездах»[3]. Мэделин я в конце концов решил не звонить, пусть для разнообразия сама объявится. Я послал ей пленку и намерения свои прояснил дальше некуда, поэтому теперь пускай она хоть как-то отзовется. На телефонной карточке у меня осталась одна единица, и мне она пригодится позвонить Честеру. Тут же еще вот что: я решил поймать его на предложении. Другим членам группы я ничего не должен. Мне требовалось сменить обстановку, новая среда нужна. В музыкальном, то есть, смысле. Мы застоялись, устали, пора было на выход. Поэтому я ушел еще до последнего номера, где-то около трех, и позвонил Честеру из будки на Кембридж-Сёркус – и спросил, когда он хочет, чтоб я приехал.
– Давай сейчас, – сказал он. – Прируливай в квартиру, я потом тебя подвезу. У них репетиция в шесть, поэтому сперва подъедешь и со всеми познакомишься. Они все хотят с тобой встретиться.
– Сегодня вечером у них репетиция? Ты что – хочешь, чтоб я там сидел?
– Посмотришь, как пойдет. Каково тебе будет.
Перед тем как зайти в подземку, чтоб ехать к Честеру, я сколько-то постоял на Кембридж-Сёркус и посмотрел на людей. Смотрел, пока небо из синего чернело, и, по-моему, никогда не было мне так хорошо от Лондона, ни до, ни после. Как будто я достиг какой-то поворотной точки. Все остальные по-прежнему метались, на лицах паника, а мне удалось как-то остановиться, найти время подумать и двинуться в новом направлении. Вот какое было у меня вообще-то чувство – где-то с полчаса. И в голову бы не пришло, что все станет еще хуже.
– Тебя ж не парит с этими ребятами встречаться, правда? – спросил меня Честер, пока мы въезжали глубже во все более темные боковые улочки.
– Они какие?
Он коротко хохотнул по обыкновению и сказал с этой своей забавной, дружелюбной растяжечкой Северного Лондона:
– Я ж говорю – странненькие.
– А тот, кого я в тот раз видел?
Честер глянул на меня искоса, и я не очень понял, бестактно ли об этом упомянул. Но он тут же ответил, довольно быстро:
– То был Пейсли. Он поет и пишет слова. Тоже хороший. Знаешь, в нем личность чувствуется. На сцене-то он полный маньяк, мечется взад-вперед. Не стоило б только к наркоте его подпускать. С ними со всеми так. Я уже на них разорился. Может, ты на них хорошо повлияешь. Кто-нибудь правильный, вроде тебя, понимаешь, – может, они с него пример возьмут. Пейсли, типа, уже два месяца ни одной песни не сочинил. Слишком обдолбан.
Машина дернулась и тошнотворно заскрежетала – это Честер справился с трудным делом: выехал на главную дорогу, остановился, завелся и пересек ее.