Песок возле калитки появился рано утром – целая гора.
«Тридцать ведер, а то и сорок… да из карьера, поди… отсыпал с машины шофёр… за литр бражки…» – рассказывала моя бабушка Галина Даниловна соседской бабе Нюре, а переменчивый ветерок бросал её слова то в одну сторону от забора, то в другую.
Две косынки белели на солнце, покачивались в шумливом разговоре о песке, о курёнке, пробравшемся в палисад через прореху, о родне, что жила в больших городах.
Всё это я слышал и видел из сеней, поднявшись на цыпочках у оконца, засиженного мухами до тёмного крапа.
Доски на полу были тёплыми, и босые ноги переступали мягко. Пальцами я нащупывал то закрашенную слоями охры шляпку гвоздя, то мышиную щель у стены и, вслушиваясь в старушачьи восклицания, пытался понять, о чём речь.
Сейчас разговор шёл обо мне и моих родителях, о неслыханном для покровцев деле – командировке бабушкиных зятя, дочери и внука, то есть нас, за границу, из которой родители вернулись по весне, а я вынужденно – годом ранее.
– Ну что там? Ну как там? Как люди живут? А привезли что? На машину заработали?
Бабушка, гордясь и хитря, отвечала уклончиво, намёками, а то и вовсе обрывала соседку на полуслове:
– Вот приедут в августе Егора в Москву забирать, сама у них спросишь!
И мне становилось не по себе от жгучего и завистливого интереса всех и каждого не к тому, что папа с мамой в далёкой стране Бельгии повидали или, к примеру, чему я там особенному научился, а к утильному миру вещей.
Родня местная мечтала о подарках – хоть какой малой шмоточке: колготках, авторучке, календарике, а те, кто покровнее, поближе – ожидали отрез на платье, джинсы или что-нибудь из моих чуть ношенных вещей, из которых я вырос, клали глаз на мои заигранные игрушки, даже на полувысохшие фломастеры без колпачков: «мы их одеколончиком заправим, и будут как новые…»
Лишь бы импортное, лишь бы хвастаться потом, что у них вещь не как у всех, что это родня из-за границы привезла, уважила…
Гошкой я был для всех местных, кроме родной бабушки, которая твёрдо напирая на «р», звала меня Егором.
«Слыханное ли дело, – разносила молва по селу, – нашей Данильевны дочка замужем за консулом или как там его… В Бельгии три года жила! Вернулись, приезжали, мальчонку с Данильевной сюда привезли, а сами теперь, поди, на курортах! А Данильевна-то теперь дачница. Зиму-то в Москве квартиру охраняет, а сюда только на лето, да и то ни тот, ни позатот год не была…»
Родители, и правда, уехали в санаторий под Сухуми, а мне было хорошо здесь, в селе, на самом краю Тамбовской области. Бабушкин присмотр здесь, в деревне, был уютным, ненавязчивым, и я, «бельгиец», как меня, припечатав кличкой, назвал троюродный брат Димка, блаженствовал в своей усадьбе.
Я любил деревню, и никакой европейский Брюссель, где любой мой шаг делался только под контролем родителей, не мог тягаться с деревенской вольницей.
Меня привозили сюда на лето и до Бельгии, пока не наметилась у папы возможность этой командировки, пока бабушку не забрали в Москву глядеть за мной. Привезли и сейчас, когда уже окончательно вернулись в Союз. Мне ещё не исполнилось семи, но по осени я должен был идти в школу и жить в большом доме в столице, где отцовское ведомство готовилось выделить нашей семье отдельную квартиру в только что выстроенном доме. У бабушки Гали я проводил последнее дошкольное лето. Так было решено на семейном совете.
– О! Да он уж встал, мой голубчик-то!
Бабушка, прежде чем войти, гремела входным запором, вынимая колышек, на который была закрыта дверь.
Если бы я очень захотел – вышел бы через крыльцо, но там сложный засов – толстую доску не сразу вытащишь из скобы, да и дверца в палисадник подосела, туго скребёт по полу. Это уж на самый крайний случай. А не на крайний – колотить в окно и кричать.
– Встал, – сказал я, щурясь от солнечно-зелёной муравы в дверном проёме и сунулся было к порогу, – А Димка с Сашкой не прибегали?
– Так Димка в центре живёт. Далеко – мы ж с тобой ходили. Он один без просу к тебе не пойдёт. Теперь в субботу жди. А Сашки, хнырка этого, что-то не видать – поди, у матери сегодня, на больнице…
Я подумал, что бабушка обманывает, и рванулся наружу.
– Куда? – преградила она путь, – Неумытого не пущу. Ну-ка к рукомойнику!
Из сеней было видно баню и изумрудный травяной ковёр, в котором, встряхивая едва проклюнувшимся гребешком, копался настырный соседский курёнок. Он казался ослепительно белым на солнце и в ответ на невидимое бабы Нюрино «цы-ыпа-цыпа-цыпа..» лишь с ленцой поворачивал голову.
– Паразит какой, – вполголоса сказала бабушка Галя, – Кши…
Этот природный ковёр из травы-муравы был бабушкиной гордостью. Она начала выращивать его сразу, как перестала держать скотину и птицу после смерти дедушки Пети. А за те два лета, что не было здесь самой хозяйки, зелень и вовсе на диво разрослась – и бегай по двору хоть босиком после дождя – ног не испачкаешь…
Песок от калитки мы перетаскивали вдвоём до самого обеда, бабушка – по четверти большого ведра, а я – по полному игрушечному, которое терпеливо дожидалось моего возвращения из Европы и Москвы, ржавея на банном чердаке. Там, возле бани, и устроили на какое-то время песочницу— пока не израсходуется весь сыпучий материал на хозяйственные нужды.