Квантовое кино деда Гордея
Случилось Мишутке нахулиганить, и на сей раз терпение лопнуло. Его немедля отослали на перековку к деду Гордею. А хулиганил Миша часто, если не сказать – постоянно. То напишет на стенке слово, оскорбительное для всех; то наложит кучу в углу, то важные книжки порвет; бывало, он и покуривал, и поворовывал, и попивал. От бани не отдерешь, когда там женщины моются – уж ловили его в лопухах, уж припирали рогатиной к пожарному щиту, с которого, к слову сказать, давно уже свел Миша весь положенный инвентарь. Сморкался Миша пальчиком детским еще и пока, зато с великим чувством, на кого бог пошлет и не разбирая розы ветров. Учился так себе, слабенько. Как многие. Да все, если правду сказать.
Наружности Миша был самой обыкновенной – плюнуть и растереть. Чумазый шкет с айфоном и на моноколесе; мышастые вихры, косуха, кривые зубы, весь от горшка два вершка. Зеркальные очки, не по чину огромные. Последней проделкой Миши стало обогащение соседского нужника пачкой дрожжей. Сосед был инвалид, одноногий и однорукий зоотехник, в придачу контуженный. Жизнь его неописуемо осложнилось. Родительское решение было мгновенным и непреклонным: к деду Гордею.
Старцу перевалило за сотню лет, и жил он на отшибе, где от поселка оставалось всего ничего. Дом деда Гордея напоминал, скорее, научно-производственную постройку советских времен, давно пришедшую в запустение и ни к какому научному производству не пригодную. А если смотреть с косогора, то он больше смахивал на дом культуры и творчества того же периода. Бетон и почерневшее стекло, колючие скатки, какая-то даже вышка, но никого забора. Если же описать еще полукруг, то взору открывалась собственно обитель деда Гордея: сочетание маленького терема, сарая и сеновала, все о двух этажах. И без единого гвоздя, как утверждал жилец.
Перековка Мишуток сводилась не к порке, а к попытке хоть как-то, пусть ненадолго отвлечь от убогих интересов и выходок. Дед Гордей славился умением найти с молодежью общий язык. «Ваши гаджеты, – кривился он.– Я их паял еще по распоряжению товарища Микояна». Где же они? – возникал законный вопрос. Старик безнадежно отмахивался и отбрехивался невнятицей про некую сущность, зловредно внедренную и давным-давно тиражируемую. Дед Гордей обрабатывал шалунов, шалопаев и просто дегенератов в помещении склада. После их вдумчивых бесед то одна, то другая шельма вдруг начинала обнаруживать в себе зачатки сознательности и призрачного сострадания к окружающим.
Дед Гордей не впервые принимал Мишу, и тот, желанию вопреки, признавал слабую притягательность этого места. Вот и нынче, когда мишино моноколесо вкатило в раздолбанные ворота, старик поджидал его на пороге. Встреча старого и малого выглядела не совсем так, как обычно рисуется в поучительной литературе: благообразный, убеленный сединами старец, готовый наставить робкого филиппка в лаптях, а повсюду вокруг – хомуты, онучи, кадушки, грибные связки и прочая дельная утварь. Нет. Дед Гордей походил на мумию Циолковского, причем его кинематографического образа. Долговязый Гордей стоял, привалившись к выщербленному бетонному столбу. Позади него белело обвисшее, некогда алое обещание чего-то добиться.
– Ну, ты достукался, я вижу, – определил дед Гордей. – Шестой раз за месяц.
Мишутка ожесточенно сплюнул.
– В музей? – предложил старец.
Миша взглянул исподлобья на эту жилистую, лысую образину, где в чем душа; на вылитого маньяка с удавкой и вазелином в потертом портфеле.
– Идем, но не туда, – кивнул дед Гордей. – Потолкуем о других возможностях. Ведь ты же, недоросль, понятия не имеешь, что можно сделать и кем можно стать.
– Как будто сами стали, – буркнул Миша.
Старик сделал вид, что не расслышал, повернулся и заковылял к центральному входу. Миша последовал за ним. Все окрест было пыльно, усыпано щебнем, зелень торчала чахлая и белая от бессильной ярости.
– Я уже видел ваш «Буран», – напомнил Миша. – В печенках сидит.
– Видел, ты видел «Буран», – напевно подхватил дед Гордей, не оборачиваясь. – Видел Спутник, видел танк Т-34, другие танки ты тоже видел… «Ангару» тебе показал, Гагарина, «Кинжал»…
Миша прикидывал, не засветить ли деду за ухо подходящим голышом.
Но дед вдруг резко остановился и развернулся. Черепашьи очки свернули гестаповским блеском.
– Может быть, оно и музей, – дрожащим голосом произнес дед Гордей. – Может, не все всмаделишное. Но! – Он рванул китель, и на тельняшке тускло звякнули ордена. Два, казалось, были пришпилены к рыжим соскам. – Это все я! Все мое! И не все еще хлам, сударик, далеко не все! – Он погрозил пальцем. – Думаешь, дедушка спятил и барахтается в ржавом говне, чмокает былой славой через переломленную трубочку… Нет уж, радость моя, пора тебе посмотреть, как устроено!
Дед Гордей не в первый раз рвал на себе китель пошива царского еще, но еще никогда не водил Мишу к центральному крыльцу с пятеркой раскрошенных ступеней. С торца и тыла – бывало, водил; там и стояли макеты этих «Буранов», «Салютов», «Союзов» и первых паровозов; в обнимку сидели братья Черепановы, слушал радио Попов из папье-маше, а облупленный, из каких-то загашников выволоченный Вавилов сосредоточенно держал за хвост девятую в поколении мышь. Об отдельных методах внушения в таком антураже, которые дед Гордей практиковал, когда впадал в состояние редкой уже предрасположенности, дед Гордей запрещал рассказывать дома, но провинившиеся время от времени все равно кто жаловался, кто хвастался; деда Гордея не трогали, полагая, что лучше так, чем никак, хотя сам он трогал – авось, что-нибудь да отложится, а участковый в поселок не захаживал почти ни когда.