Дима был очень жаден до еды. И хотя зубы его были гнилые, он шустро управлялся с жёсткой пищей. Пока шёл тихий час и я лежал на койке, делая вид, что сплю, он, укрывшись с головой одеялом уничтожал ветчину или кусок сыра. Я отчётливо слышал его хрумканье, но делал вид, что сплю. Потом проснувшиеся люди начинали бродить, ругаться, что вот опять «паскуда какая-то спёрла ветчину, надо руки бы оборвать… Где моё сало?! Медсёстрочки, родные! Ну что же это?..»
Мне было немного жаль его, как и немного противно. В туалете алкоголики грозились по-всякому наказать «крысу». Валили всё на толстого, придурковатого белоруса Солодуху. Тот как-то был застукан за тяганием ночью сигарет из чужой пачки. Но Солодухе такие же упитанные, как он, сын с женой приносили каждые три дня по три пакета продуктов. В день он съедал целый пакет продовольствия. Многие сомневались, что Солодуха осиливает ещё и чужую пищу. Хотя одно обстоятельство указывало на обратное. Солодуха страдал диареей. Он делал это так часто, что иногда, устав переодеваться, ходил в туалет по коридору голым.
Дима порой подбрасывал мне конфетки – малюсенькие сосалочки. Так подкупал меня. Соседствующий с нами Саня – мужичок без определённого места жительства, тоже подпитывал этого доходягу. Иногда родная, не бросившая несчастливца сестра приносила ему котлетки и консервы. Саня клал котлету на хлеб, откусывал и клал в тумбочку. Но только засыпал, а спал он теперь часто, Дима тут же залазил в чужую тумбочку и съедал оставленное. С Саней потом отшучивался; это давалась ему легко, потому что Саня был равнодушен к еде.
Один раз Дима открыл Санину тушёнку (тот не возражал) и сожрал всё мясо, а мне отдал жир. Предложил – не хочешь жира?
Жир я не ел, но желатин с детства любил и его схавал. Когда Дима передавал мне банку, то вдруг отдёрнул руку и быстро выдернул из банки вилкой ещё один кусочек говядины, по недосмотру оставленный мне. Он соскользнул у него с сального рта и упал в Димин тапок – в потный, пыльный его тапок. Дима мгновенно вызволил из тапка мясо и со словами (тоже мгновенными): «Ну и что же, всё своё!» – запхал в жадный рот. Мы с Саней тихо охреневали с него, помалкивая.
Иногда Дима начинал плести что-то от безделья: про Чечню, про работу крановщиком, про сиротское детство. В детстве, говорит, с голодухи всю пятерню в рот засовывал. Этому охотно верилось. А вот в то, что пьяный ремонтник с крана упал и не разбился, – с трудом.
Самое неприятное было, когда мать решила порадовать меня и принесла жареную курицу. Дима, увидев меня в коридоре с нею, судорожно пытался что-то сказать, дескать, и мне, и мне, но я сам первый успокоил его, пригласив в столовую. Мы слопали с аппетитом по ножке, остальное по какому-то непозволительно властному, но рассудительному требованию Димы, я послушно убрал в холодильник до обеда, не понимая, что мной манипулируют.
Перед обедом Дима успел сказать мне мимоходом в коридоре: «Остальных не угощай – одни съедим!» – и как-то гадко заржал. Мысль застряла в голове. Целый час я лежал, ходил и думал над мерзким значением этих слов. «Чтобы я, Сеня Крохоборов, да не угостил бы соседей по палате, по столу в столовой? Да в рот вас всех, да что же это за свинство?! Может он проверить меня хочет, может…» Мысли уводили меня в параноидальное русло.
(Всё это было, конечно, до того, как я сопоставил пропажи из холодильника с его походами в тихий час и хрумканьем под одеялом, от того так и удивило).
За обедом Дима сделал хитрый манёвр: он, падло, вытащил цыплёнка будто своего (по крайней мере, все подумали, что это его цыпленок) – стал хавать, дал мне, а когда оставшееся стал убирать для ужина и Олег потянул отчаянно руки в последней надежде, что ему что-то обломиться, – сказал, что это не его – моё. Я даже вспотел, смотря в пристыженные, жалостливые, как у побитой собаки, глаза Олежека – соседа нашего по столу. Оказывается, это не Дима, это я не угостил его. Ведь знал бы он, что курица моя, давно бы уж попросил, и я бы, конечно, не отказал, а он думал, что это Димино и не надеялся на поблажку. Такое вот кулинарное кафкианство приключилось за обедом.
Славу богу, другой сотрапезник был преклонных лет мужик, не жадный уже до еды; вынес он это достойно, а вот у Олега текли в постные, пустые щи слюни и, кажется, даже слёзы.
Когда курили в туалете, Дима без зазрения совести рассказывал про разных «крыс» в отделении, которые «пиздят продукты», и особенно про одного таджика, лежавшего здесь когда-то давно (сам Дима-то не первый год в больнице этой родной клиент), который умудрялся ворованное подвешивать под койкой на шнурке. Так он на этом и спалился, когда сестра-хозяйка шваброй задела кусок колбасы обгрызенный.
Нет, его не покарали соседи: главврач перевёл к психам – пущай у них поворует.
Перед ужином я подошёл к Диме и твердо заявил, что распределение куриного мяса пусть по-прежнему осуществляется им, но делит пусть между тремя: с дедом – хер с ним. Он понимающе кивнул.
За ужином Олег проглотил костлявый кусочек курочки, и по лицу его разлилась благодать, а я долго ещё не мог смириться с положением вещей: «Что это за люди?! Да на хрена они ходят тут вообще?! Скелеты, голодранцы! Дайте мне пулемёт, дайте, граждане, я покошу эту сволочь! Проклятая курица, я утопил бы тебя лучше в сортире! Подавиться мне, чтоб ещё раз взял у матери… Сраные ублюдки! Твари!.. Убивать, убивать, убивать!!!»