Антон Горянин был неудачливый человек. Точнее, невезучий фотограф.
Ему пришлось стать фотографом, когда отец безнадежно слег. Без выставок не вступишь в Союз художников, а без красной корочки в кармане не удержишь за собой мастерскую. Антон жил на Зеленина, в бывшем доме герцога Лейхтенбергского, в огромной застекленной мансарде среди мольбертов, гипсовых бюстов и прочего хлама, оставшегося от отца и, скорее всего, от деда. Оба писали вождей, заводские пейзажи и голых женщин в свободное время, оба были фанатиками искусства. У Антона же с красками с юности не срослось. Зато с первой же «мыльницы», сменянной за бутылку у пьянчужки с первого этажа, пошли приличные кадры – оказалось, что у него к сорока годам прорезался верный глаз и то чувство композиции, которое сродни абсолютному слуху у музыкантов. Отец, уже лежа в диспансере на Березовой, успел порадоваться серии из двенадцати отражений – Антону захотелось снять город через мокрый асфальт, лужи и стекла витрин. Но на выставку – даже с поддержкой друзей отца, которой надо было пользоваться, пока держалась добрая память о старом Горянине, – не хватало.
«Мыльницу» на похоронах кто-то случайно спихнул со стола и раздавил по пьяни. Почесав в затылке, Антон выгреб заначку – он работал охранником в супермаркете, получая ровно столько, чтобы жить самому и подкидывать копеечку двум детишкам от двух давно уже бывших жен, – и пошел в «комок» на Ветеранов. Там работал старый приятель по кое-каким делам, он уступил по дешевке громоздкий «Пентакс». Радостный Антон всюду таскал аппарат, осваивая работу с выдержкой, резкостью и глубиной кадра. На барахолке он купил учебник времен перестройки и в свободное время, ворча под нос, изучал тонкости ремесла. Потом камеру срезали в метро – ехал после работы, уснул от усталости, а когда услышал «Чкаловская», оказалось, что сумки нет. Сам дурак, что тут скажешь.
Месяц на крупах с чаем – и маленький «Кэнон», серебристый, приятно тяжелый, поселился в пояснике. Он был маловат для больших рук Антона, но зато «стрелял» метко. Получалось играть со светом, щелкать лестничные проемы и спирали перил в те минуты, когда рассветное солнце пробивается из окон… но и это счастье оказалось недолгим. Съемка на пляже у Петропавловки, пыль в объектив, попытка закрыть зум пальцами – и прощай, хрупкий механизм. Антон задумался, не запить ли с горя – он крепко завязал после второго развода, но сейчас ему было обидно. Вместо этого продал последний дедов фарфор и завел себе новенькую «зеркалку» в блестящей коробке, с гарантийным талоном и длиннющей инструкцией. Жизни шикарной технике было пять недель и три дня. Пришел на набережную поснимать чаек, перегнулся через парапет, рванул ветер – и горе-фотограф упустил камеру прямиком об гранит. Хоть плачь!
Подсчитав, сколько денег ухлопано за полгода, Антон было собрался завязать с фотографией, но, пожив с пустыми руками пару недель, отчаянно заскучал. Как назло – то парили в апрельском, отмытом до ясной голубизны небе белые голуби, то на белой стене плясали силуэты играющих в мяч детей, то типичная питерская старуха, приподнимаясь на цыпочки, развешивала белье – огромные, колышущиеся под ветром простыни. Бродить по улицам становилось невыносимо, с тоски Антон решил освободить от хлама вторую комнатушку в мастерской. Теоретически ее можно было бы сдать. Практически оправдались надежды – Антон смутно помнил, что отец как-то пробовал фотографировать, но забросил. А «Киев» не продал, хотя в свое время камера была роскошью.
Проявка пленки вручную и перевод кадра на мокрую бумагу оказались сродни детскому волшебству, когда из ничего вдруг создается чудо. Пару десятков самых удачных снимков Антон загнал в паспарту и развесил по стенам. Копии сложил в папку, отнес старым друзьям отца, его работу сдержанно похвалили. Со вступлением в Союз надо было поторопиться, из жилконторы уже приходили какие-то юркие типы с подозрительными глазами, тыкали пальцами в потеки на потолке и обещали признать мансарду аварийной. Немудрено – квартиры в старинном доме стоили бешеных денег.
«Киев» остался в речном трамвайчике. Заболтался с попутчиком, старым фотографом из Екатеринбурга – тот приехал повидать родню, а заодно поснимать мосты и каналы, вместе вышли, заглянули в кафе хлопнуть по маленькому двойному. После кофе Антон потянулся за сигаретами – и вспомнил, что оставил кофр на забрызганной скамейке. На отцовской камере его сорвало с резьбы – пил три дня, забил на работу, в клочки изорвал фотографии. Остановился неожиданно быстро – позвонил сын, напомнил, что в воскресенье он обещал поснимать их спектакль в школе. Дети в подвале играли в Шекспира…
На руках оставалось немного денег – немного, с учетом, что из супермаркета Антон вылетел и совершенно не представлял, как скоро отыщет новое место. Старый приятель мог бы уступить кое-что в кредит, но за этот кредит непременно пришлось бы расплачиваться ответной услугой, а год условно у него уже был. Оставалась Уделка и призрачная надежда на удачу. Антон завел будильник и выбрался на барахолку к восьми, чтобы успеть обойти перекупщиков, снимающих сливки с немудрящих товаров. К виду длинных, неопрятных, милосердно прикрытых утренним туманом рядов он давно привык. Продавцы разложили свои сокровища на газетках, рогожах, заляпанном полиэтилене, а то и прямо на подсохшей майской грязи. Картины, корзины, картонка – настоящая шляпная картонка из тонкой фанеры с пожелтевшей этикеткой «Мадам Шапелъ», бронзовая дверная ручка, фарфоровая пастушка, старые ковбойские сапоги, чугунный утюжок, собачий ошейник с шипами. А вот и дядя Петя с волшебным столиком! Оглядев с десяток камер разной степени ветхости, Антон скис – все было или плохо, или дорого, или плохо и дорого одновременно. Он побрел вдоль рядов, вглядываясь в разношерстное барахло. Коллекция ржавых крестов, касок и прочих трофеев «черных копателей» вызвала отвращение – он не любил ни фашистов, ни грабителей могил. Антон перешел в другой ряд, ближний к путям, дошел до последней кучки – жалких пуговиц, ниток и мотков шерсти, под присмотром дряблой старухи. Грязный чехол от «Зенита» лежал чуть поодаль, словно стесняясь соседства. Взглядом спросив разрешения, Антон взял его в руки и раскрыл. Там лежала видавшая виды камера, с исцарапанным зернисто-серым корпусом и округлыми формами. Надпись Leika серебрилась по верхней крышке, объектив выглядел пыльным, но целым, затвор ходил мягко – хороший пленочный аппарат, даром что очень старый. Сделав незаинтересованное лицо, Антон осведомился, сколько бабка желает за эту рухлядь, кое-как годную на запчасти. Ушлая старуха заверила, что эта прекрасная камера работает как швейцарские часы, сосед-покойник делал с ней выдающиеся портреты, а если всяким хочется рухляди, вон она, рухлядь, со всех четырех сторон грудится, иди да выбирай, а честных людей не хули и от товара не отпугивай, ирод. Сошлись на полутора тысячах.