Season 1/ Seria 1 – А за Байкалом ночь длинна.
Руки когтями царапали спину, как ветви шершавое пространство листвы на ветру. Луна отливала чеканной монетой по поверхности гладкого озера, отражая моё сконфуженное лицо, светящееся в ответ острокрылой улыбкой.
Мы бултыхались в вязкой траве, словно в патоке, переваливаясь, как косолапые медведи с одного бока на другой. Ложа мёду в бочке с дёгтем. Рыбную требуху запахами выносило на берег.
Наша маленькая хижина была спрятана в лесистой чаще покоящейся на берегу крутого обрыва, а чуть спустившись к подножию береговой линии, во время зимовья можно было увидеть, как по тонкому льду пробегают волки и лисы, виляя из стороны в сторону своими пушистыми или обглоданными хвостами.
В маленькое отверстие окна можно было разглядеть, как хрупкая, старинного вида лампадка, пронизанная маслянистым кочегаром, всё дымила своим тусклым светом, освещая подмостки комнаты и не заправленной, брошенной наспех полуторки кровати. Кто-то в спешке собирался, разбросав по сторонам запылившиеся, уже затхлые вещи, какие-то камуфляжного вида, все полинявшие штаны, затвердевшие в камень носки, один с дырой во весь рот, другой беззубый распустившимися во все стороны нитками, и много чего ещё.
Сквозь узкую щель в двери подглядывал кто-то, пытаясь определить, были ли пространство хижины обитаемо в данную минуту или там всё уже давно вымерло, кроме неуспокоенной лампадки, отказывающейся верить во что-либо.
А где-то в дали, всего в паре километров от хижины два сплетённых в тугой канат тела заплывали в мох и траву, сбирая поцелуями кожу так, будто это была уже омертвевшая кора дуба под всполохами заострённых молний, ударяющих в самую сердцевину. Они танцевали на голой – холодной, мятой и мясистой почве.
Напомнившее, как будто двух неразлучных бурундуков, метаморфозой обернувшихся вдруг в одно несуразное творение Франкенштейна.
И с торчащими во все стороны, как сломанные фонарные столбы, конечностями.
И захлёбывающиеся в собственных звуках, они под корень и наизнанку лупили друг дружку чем придётся, всё время секунд и минут переходя от насилия к неумолимой любви, и обратно.
И глаза их горели, как два пронесённых над вечностью факела, по кромке волнующегося в шторм океана, лавирую меж всех льдистых пород и глыб.
Шум тишины вырывался из гланд, стекая по кончику языка, пока где-то вдали, под свечкой луны пустовала их намокшая от пролетающего дождя хижина.
Огромная ссутулившаяся детина, с неуклюжим горбом, больше походившим на вскинутый на плечо мешковатый скарб, собранный в одной одинокой жирной лоснящейся ткани лишь для того, что бы уйти из ставших родными краёв навсегда, по проталине в неизвестность, подглядывала сквозь раму окна в пустовавшую комнату, всё выискивая что-то своими крутящимися в бешеной пляске по орбите глазами. Этот гигант дрожал, промокший до нитки от такого обильного ливня и видимо очень хотел попасть внутрь хижины, на которую он так удачно набрёл, что бы у него появилась возможность закинуть дров в старенькую печку и отогреться, прижавшись ладонями к поцелую заигрывающего с ним в натруженном очаге, огня. Этот горемыка был и не злым, и не добрым. Скорее он просто был, сам по себе, вот такой вот, странствующий по захолустьям Сибири, стараясь не попадаться на глаза человеку, который сразу бы стал зол, либо испуган от одного его вида. Человек зачастую нёс в себе угрозу, полагал Детина, которого ещё в детстве кочерга-мать науськивала на то, что бы быть осторожным, почти что невидимкой, в этом угловатом сомнамбулическом мире.
Мать-кочерга дала ему пару заветов по выживанию и вытурила пинком под зад в Дикие земли, по которым он шлялся уже вот как двадцатый год.
И вот его неуклюжая морщинистая ладонь дёрнула за дубовую ручку входной двери в надежде, что та отворится перед ним, запустив в теплое и мягкое помещение, с кучей тряпичных лоскутов, одёжки и одеял, в которые он с таким упоением сможешь укутаться.
“Ууу, дурацкий дождь”!
Погрозил он своим массивным кулаком в небо, облизывая змеиным языком пересохшее нёбо от жажды. Хотелось греться, есть и пить. Может быть, в хижине завалялись какие вкусные веточки и листочки, ну или хотя бы мох с плесенью, со сладким, ударяющим в ноздри своей резкостью запахом. От этих мыслей по телу его пробежали упоительные мурашки, но козлючий холод и отсыревшая на мокром воздухе кожа не давали о себе позабыть.
Двое.
Отряхивались от налипшей кусками грязи и желтеющей листвы перемешанной в кашу с микроскопическими травинками, покрывшими раскрасневшуюся кожу.
Двое.
Грузно и тяжело дышали, как сопла захлёбывающегося в масле двигателя гнущего свою силу и скорость на убой владельцу.