На всякого мудреца простоты не напасешься.
Л. Леонидов
Мягкий, тихий щелчок по носу разбудил меня.
Я еле разлепил на разведку один глаз, еле развёл веки, словно две горы. Ох и укатал вчерашний денёк огородный!
«Гле-ебушка?»
Я протёр кулаками глаза.
Передо мною всё равно был Глеб, наш беглый бедокур Глебушка, про кого злые языки в Насакирали запели, что жизнь у парня покатилась восьмёркой.
Я заулыбался шире Масленицы.
На меня напал радостный стих.
Глеб конфузливо раскинул на полдержавы крепкие, здоровущие оглобельки свои и, глухо хохотнув молодым баском, мёртво подмял меня.
– Раздавишь, чертяка. Дай вздохнуть!
– Пожалуйста, вздохните и вставайте, сударь!
– Эки великосветские заскоки! Три раза ах! Кто тебя так обстругал?
– Гоод приложил ручку. Кобулеты-с!
Глеб сел ко мне на койку, в ногах, торжественно сложил руки на груди. Любимая поза Наполеона-победителя.
– А что ты, горожанин, ещё умеешь?
– Ассортимент у меня кудрявый. Могу, Антонио, например, наломать шею за дурацкие расспросы… Не вздыхай, дорого не возьму.
– Будьте-нате! На Шипке всё без перемен… – Я поправил подушку, что готовилась спикировать на пол. – Откуда и куда, человече? Из варяг в греки или уже из греков в варяжики?
– Не то и не другое. Но и не из лесу, вестимо.
– Ну да! Знай наших. Долговых! Бери выше! Рио – тире – Житомир, Рио – тире – де – опять же тире – Жанейро, Бомбей, Сингапур и далее везде. Верно?
Глеб с важностью дожа кивнул.
– Счастливчик! Полсвета, видать, объехали?
– За кого вы меня, baby,[1] принимаете? Не в правилах чистокровного джентльмена знаться с какими-то половинками, пусть это и будут половинки земного шара. Aut Caesar, aut nihil. Или всё, или ничего! Весь мир имел счастье видеть меня!
– Или несчастье?
– Будьте in pace[2] Я никогда не оговаривался.
– Счастливчик в квадрате… Садитесь за мемуары. Название, хотя и с чужого пера, я вам дарю. «Из дальних странствий возвратясь». Недурно. А? Пишите своим, извините, варварским почерком, да не спешите. Творите. Человечество ждёт. Не откажете ж ему в любезности? Без промедлений, без дальних слов садитесь сей же час. Нy пожалуйста! Вот, – я дотянулся до кармана своего пиджака, висел на спинке койки, у изголовья, подал Глебу ручку, – вот вам вечное перо. Между прочим, Пушкин писал гусиным. Но всё равно по червонцу платили за каждую строчку стихов. Какова работа, такова и плата. За одну работу гонят с дудками на Колыму, за другую возносят памятники по столицам. Чего вам не хватает для бессмертия? Са-мо-лов-чи-ка![3] Так вон на столе. Там и общая тетрадка. Вроде кто загодя и лавку приставил. Подсаживайтесь и с ходу – в дело!
В строгом молчании Глеб поизучал ручку, прицелился, с каким-то отчаянным артистизмом всадил её на полпера в ножку той самой лавки, на которую я упрашивал его сесть и приняться за записки.
– Разумеется, – согласился он, – опасность в промедлении. Periculum in morа. Кстати, это латынь… Но я смотрю на всё с точки зрения вечности – sub specie aeternitatis – и нахожу весьма уместным отложить на некоторое время свои мемуары ради вашей персоны. Вы беспрецедентно дерзки, сударь. Воленс-ноленс я бросаю вам перчатку!
– Сперва обзаведитесь ею, фанфаронишка. Учитесь! Одним махом семерых убивахом!
Я схватил Глеба за высокую тонкую шею, дал понять этому перекатуну, что цветастый светский трёп окончен.
Мы истосковались по возне.
Куражливо, ликующе сцепились на койке, запыхтели. Задор силы не спрашивает.
Ну куда мне с дягилем с этим длинным? Ладошки аршинные, что лопаты твои. Сожмёт сучок – сквозь пальцы сок брызнет!
Без спеха Глеб ловит меня за запястье. Заломил, держит одной пятернёй обе мои руки под тем местом, которое ради приличия не называют (попытаюсь не проговориться и я), цедит враспев:
– Сильная рука кому не судья?
– Сила без ума – обуза.
– Конечно, швах, когда сила живёт без ума. Да разве лучше, когда и ум без силы? Чья сила, того и воля! Враг капитулировал. В знак победы, – сымает туфлю о туфлю, – водрузим знамя над рейхстагом, – и, чуть отстранясь, ставит ногу в носке мне на грудь.
– Пан триумфатор! Пан триумфатор! – информирую я снизу. – Похоже, у вас совсем расхудились и башмачки, и носочки. Большой грязный палец даже из носка нахально выбежал весь наружу и попрошайничает… Мамалыги просит! Позволите продолжить доклад? Молчите… Ваше знамя перекрыло доступ кислорода. Я задыхаюсь, как в газовой камере. Э-э-эпчхи!
– Будьте здоровы, оранжерейное чадо!
– Не кажется ли вам, что знамя невредно иногда и постирывать?
Глеб встал, над плохим ведром вымыл ноги. Потом, поливая изо рта, постирал свои носки, кинул на бечёвку, белела на гвоздках в углу над печкой. Разделся, лёг ко мне:
– Двигайся к стенке, Антонелли. Дай одеяла.
– Для Миклухи-Маклая а ничегошеньки не жалко.
– И я не скряга. Распишитесь в получения киселя за Маклая! – легонько тукнул меня коленкой. – На сегодня хватит. Отбой.
Безмолвие длится всего с ничего.
Мне же кажется, в молчании мы пробыли целую вечность. Я верчусь с боку на бок. Невтерпёж охота накинуться с расспросами. Но как потоньше, поделикатней начать?