Ленинградский вокзал не похож на Московский,
там в буфете средь хмурых, отнюдь не приезжих,
в ребус трещин стола, в грань сомнительной стопки
к полуночью всегда я светлёхонький брежу…
Этот длинный роман, ну, почти как толстовский,
в переводе моём несуразен, как правда…
Мой сосед, осерчав, но премилый чертовски, —
бутерброд с колбасой и селёдочный запах
предложил отвести под пол литра к артистке
всем известной… и мне.
– Загудим деньрожденье:
не дано сочинять, пусть советские диски
препарируют вкус времяпрепровождения…
Одиночеству в пасть
(прямо в краснознамённую,
в ту, где верили, гнулись, иль просто толпою
для чего-то срослись в телеутро казённое
на ноябрь седьмого трибунной строкою)
мы смотрели на кухне в хмельном безразличии.
Было утро. Противно. Когда расходились,
той актрисе взбрело лунный взгляд Беатриче
мне за дверь спешно бросить из скромной квартиры…
И его я унёс. И кусались повсюду
кумачовые флаги. С грудными бантами
по кричалкам разбились без-умные люди
среди Чуда проспектов, как сны из Италии…
Петербург! Ты как эхо с созвездия Данте,
где любовь, как мираж, но с надеждой на встречу.
Где в граните затеряны знаки и даты
повседневности Бога, в которой ты вечен.
Петербург, где на Невском в толпе одиноко,
распадаются звенья людей совпадения,
где Казанский направит всевидящим оком
в колоннаду степенного долготерпения.
Вся в барашках Нева, как в ногах покрывало,
но не греет, а стынет под натиском бури,
что из дальних морей навсегда заказала
дух бунтарский, замешанный в нашенской дури.
Все пути до Дворцовой. Там ветры, как стая
из простуженной вечностью русской основы.
Из-за крыш Исаак с высоты наблюдает,
как, ликуя, народ, примеряет оковы.
…Время жмёт. И пора в ленинградско-московский
неизбежный вокзал, где я спрятал надежду
в ребус трещин стола, в грань полу́ночной стопки,
где светлёхонький я улыбаюсь и брежу…