Бабка подтолкнула, и я вышел.
Улица ослепила и оглушила – весна расправлялась с зимой. Прищуренным глазом увидел голубей в московской синеве: стайка, ложась на крыло, то внезапно пропадала, то вновь возникала, дружно махая крыльями и входя в поворот. С крыши хлестали радужные струи, по булыжной мостовой проворно завивались ручьи. Фыркала лошадь, цокала подковами, за ней железными ободами колёс громыхала телега. Блея козлиным клаксоном, расплёскивала лужи легковушка «эмка». Визжало колесо точильщика, брызгая снопами искр. Горлопанила ребятня, гоняя казаков-разбойников из подворотни в подворотню, за ними с лаем носились две шелудивые дворняги. Пищали девчонки, прыгая через верёвочку. И весь этот галдёж норовили перещебетать, перекаркать, перечирикать взбудораженные весной птицы.
Самая желанная весна… Весна сорок пятого.
– Баба Тань, далеко ли? – остановила мою бабушку соседка по коммуналке грузная тётка Груша.
– А у церкву.
На миг получив свободу, я тут же полез в лужу – опробовал обнову: проверил самодельные красные калоши из бельгийской тонкой резины на моих подшитых валенках.
– Ах, пострел! Чаво удумал, – спохватилась баба Таня, – а ну, ходи сюды.
Корявая бабкина клешня схватила меня за ручонку и потащила за собой по разбитому тротуару Сивцева Вражка, в сторону Гоголевского бульвара – потащила по всему моему раннему детству.
Баба Таня была мне прабабушкой – бабушкой она была моей матери. Моя мама рано осиротела, и вырастили её баба Таня и баба Феня. Счёт своим годам баба Таня потеряла и, сколько я помню, на протяжении лет пятнадцати на вопрос, сколько ей, отвечала: «А восимесят чатыри». Годы согнули бабу Таню; маленькая, юркая, с мужицкими руками, с ногтями, что камни – не всякие ножницы их брали. Баба Таня раньше всех вставала: «Кто рано встаёт, тому Бог подаёт», – и поспеть за ней никто не мог.
– Коню столь работы не переделать, сколь я за жисть подняла.
От неё я узнал молитвы, от неё же и сказки. Эти сказки слышали от своих бабушек все русские ребятишки: «Няйдеть коза с орехами, няйдеть коза с калёными…» Сказки сменялись молитвами, и я повторял за бабушкой «Отче Наш», «Богородице Дево, радуйся» и длинную «Верую».
– Серёньк, – не раз говорила мне бабушка, – вырастешь, большим станешь, може, и у партию у ихнюю уступишь, а иконку-то под подушкой дяржи.
Взгрустнёт баба Таня – жизнь свою трудную вспомнит, детишек своих малых, умерших в младенчестве. Из тринадцати только две девочки выжили, да и из этих, из двух, мамина мама молодой при родах умерла. Голод вспомнит, пожар, войну японскую, мужа своего непутёвого, по всей сельской округе прозванного Азекой – первым затейником был на святках, на свадьбах, на Масленице, на гуляньях да на престольных праздниках.
– Во куды гляди, а не в бутылку, – очнувшись, проговорит баба Таня. – Прости, Господи, Азеку-греховодника! Скоромным в пост не брековал, да и до ручки горькой дужа охоч был.
«Ручка горькая», скорее всего, была самогонка, а название тянулось от «русской горькой». По морщинистой щеке скатится слеза в беззубый рот, начнёт бабушка слегка раскачиваться и запоёт:
Не унывай, душа моя,
Уповай на Господа.
Помяни, Господи, печаль мою,
Да кого спошлёшь на помочь мне,
Не Твоя ль я коза заблудшая,
От Твого стада отставшая…
Прошли мы с бабкой Плотников. Там на углу такая здоровенная лужа была – так и хотелось пройти её прямиком, но бабка потянула к себе, и я зацепил только край лужи.
– Куды тебе, лихоманка, несёть? От неслух какой!
Ноги и на этот раз не промокли – красные калоши выручили. Мне их сделал дядя Сергей. Он пришёл с войны, когда ещё снежные сугробы были; хромал – ходил с палкой. Ехал домой через Москву. А в Москве у него родня, да родня-то такая, дальняя – нашему плетню забор двоюродный – моя мама. Первым делом – мыться. Нагрели на плите большой бак воды, отнесли в ванную, керосину мама дала ему от вшей, мыла хозяйственного, и заковылял фронтовик на помывку.
Потом пили чай. Дядя Сергей достал из своего большого мешка кусок пилёного сахару и дал мне. Кусок был большой, прямо с мой кулак. До чего же сладкий был тот военный сахар. После чая дядя Сергей снял мерки с моих валенок. Из того же мешка достал красную резину, нож, рашпиль и клей вонючий – и пошло дело. Работал-приговаривал: «У меня энтой резины на всю Рязань хватит».
Прошли Калошин проулок (это так тётка Груша – соседка по квартире, портниха, коренная москвичка – говорила: не «переулок», а «проулок»).
– Эвона рассапливился… иде утирка? – Бабка достала тряпку, вытерла мне нос. – Ну, ходи веселей, – потянула и заголосила задорно:
Раз, два –
везём дрова.
Три, чатыри –
причанили.
Пять, шесть –
Бьём шерсть.
Семь, восемь –
Сено косим.
Девять, десять –
Деньги весять.
Шарк-шарк – шаркает бабушка, шлёп-шлёп – шлепаю я, норовя больше по ручейку. Прошли «Старые Конюшни» – вот и церковь Филипповская, нищие при входе. Бабушка развязывает узелки на тряпице и раздаёт милостыню по одной монетке: кому копейку, кому две. Я уставился на слепенькую старушку в белом платочке. Она всегда сидела слева от входа, когда светило солнышко. Её вечно окружали тётки – когда две-три, когда больше. Красная лицом, она им что-то бойко говорила и говорила, помогая маленькими ручками каждому своему слову. Если её не было при входе, то она была внутри храма. Она мне казалась очень забавной. Знать бы мне тогда, что это была за старушка! Это потом, лет через пятьдесят, а может, и больше, я узнаю, какая великая духовная мощь, какая крепость православная ютилась возле храма Св. Филиппа в этой маленькой слепенькой старушке – то была сама Матрона.