Пролог
СССР. Россия. 1949 год. Село Красное на Волге
«Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и забитая,
Ты и всесильная,
Матушка Русь!».
Н. Некрасов, русский поэт
Река у берега тиха и ласкова. В этом месте её залив, как леденец, что за щёку заложен. Можно забежать в воду с берега, а хочешь – ныряй с мостка. Зайдя по колено, чувствуешь, как волна тебя приятно щекочет и словно девица манит. Вся округа до Плёса – не налюбуешься, но Красное-на-Волге одно такое. Те, что причаливали сюда на стругах, приговаривали про село: «У каждого барина своя блажь затоварена». А они зря не скажут, многое повидали пред тем, как окрестить маленькую пристань. Красиво, и Богу слава! Живущим на том берегу в Красных Пожнях с названием повезло меньше. И ландшафт там, говорят, иной. Но этого Володя пока не знал. Нет денег, чтобы кататься на пароме, да и боязно реку переплывать; никак с километр пути. А в книге написано, что у них Волга пока только силу копит. Главная её мощь собирается за Самарой. Оттуда до устья река разливается на ширину, как от причала до Костромы. Невозможно представить! Врут, наверное. А может и нет. Земля она такая везде разная и красивая.
В свои четырнадцать Володя Полянский уже успел малость повидать. Вырастет – точно всю планету обойдёт. Даже сомнений быть не может. А пока лучше купаться в заливе. Он от дома и километра не будет. Бегом так и вовсе рядом. Чуть припекло, сгонял окунулся и «Алга, комсомол!». Местные прозвали мальчишку именно так. Не Вовкой и даже не Вованом. Но Полянский не обижается. Наоборот, сразу тепло. И немного грустно. Родная Алма-Ата осталась далеко. Но он туда обязательно ещё поедет. Только подрасти нужно. И стать мужчиной. Потому как многого пока Володя Полянский боится: и в лес ходить, там заблудиться можно, и на реку в лодке спускаться. Потому ему никто и не верит, что в родном городе он в десять лет поднимался с пацанами в горы с ночёвкой. Аксайское ущелье оно ох, какое сложное! И ничего. Но в горах не заплутаешь, там любой спуск ведёт к дому. А в лесу ещё надо научиться примечать ориентиры. Вот у берега деревья, как казачий хор стоят, полукругом. По центру дубок вырос некрупный, но такой ладный весь, как солист. А остальные стволы на подпевке. Вглубь, шагов через сто, растёт дуб приметный тем, что его надвое рассекло молнией. Вправо от него, ещё через полторы сотни метров, раскинул зелёные сарафаны берёзовый лесок. Ветви гнутся, как девки с рукавичниками навстречу вышли. А если пойти влево от щербатого дуба, то дойдёшь до мшистой ели. Мимо неё никак не промахнуть: без рук без ног, а помирать старуха не хочет, вся от корней до склонённой головы укуталась в мох, как в шаль. С этой же стороны, чуть подале, мается уродливая берёза с наростами чаги, как селевыми оползнями занесена. Грязевые наносы Володя видел мальчонкой у Большого Алма-атинского озера. Его туда водил старший брат Николай, чтобы показать, как силой своей большая вода может сдвинуть гору так, что между склонами получится чаша. А она потом соком ледников наполнится, и вот тебе бирюзинка на высоте в полторы тысячи метров над уровнем моря. Водица там студёная, это не Волга. Даже в знойное лето, привычное для казахов, икры стягивает судорогой. Хотя, зря он так про Волгу. Ей поклоны бить – по праву. Попробуй совладать с её стремниной! Здесь мужики хорохорятся как с хорошей бабой : много нужно опыта, чтобы не отставать. Его у Володьки никакого и не было, плавать он только учился, в реку прыгал «солдатиком» с пристани и где помельче, чтобы сразу окунаться и не дрожать, да плыл вдоль берега сто метров по течению к камышам. А затем вылезал, наполовину в ряске, и всё заново. Пусть пацаны смеются, ему то что? В четырнадцать годков лишний раз встречаться со Старухой надобности не настало. Она его батю в сорок первом под Москвой забрала, матушку – год назад, в мирное время, когда люди всей страны только-только стали жить без страха. Воспоминания эти на всю жизнь останутся слёзными.
Той осенью Полянские провожали в армию Николая. Стол собрали всем кварталом; народ на переселении дружный, да и война людей сплотила, хоть прибывших в тыл, хоть местных. Но брат и до части доехать не успел, а уже понеслась ему вслед похоронка. Отравление, сепсис, смерть. Тринадцатилетний Володя, белоголовый и долговязый, смотрел в гроб и не верил, что синие губы покойницы могли целовать его каждый день спросонья и на ночь. Что пальцы, судорожно и коряво сцепленные, так часто шебаршили волосы на его голове. Что ушёл навсегда бледный румянец мамочки, такой красивой, такой хрупкой от белизны и сложения. Что волосы, спрятанные под церковный платок, теперь точно не отрастут. Мама остригла их, когда пришла похоронка на отца, и за восемь лет дошли пряди до плеч, а ниже спускаться не хотели. Володя любовался материнскими волосами, русыми, шелковистыми. Он был той же породы: голосок звонкий, кожа белая, пух на голове, как у гусыни подпушка – мягкая и короткая. Среди местных казахов, переброшенных в тыл украинцев и молдаван, меж корейцев, японцев и уйгур, каких в бывшем городе Верном тоже почему-то было немало, выделялся пацанёнок ростом и видом. Звали его Боголовый. А старухи, пристально заглядывая в мальчуковые шарики, ещё дразнили лупоглазым. «От мужа ли малец? Не нагуляла ли где его Анастасия? В ссылках, откуда прибыла к нам семья врага революции, говорят, всякое бывало: и смотрители звери, и заключённые не человечнее. Иначе почему при коренастом и чернявом отце второй его сын вышел не с матовой кожей и круглоголовым, а тонким в кистях и особенно щиколотках, узколицым да с прозрачной кожей на щеках, как наливное яблочко? Известно, если мужний грех за порогом останется, то жена всё в дом несёт. Почему отец у них Павел Старицкий, а жена и дети Полянские? Разве может такое быть в настоящей коммунистической семье? Или родители пацанов живут не в браке? Лишь одно про них точно: жена и муж – змея да уж».